Кириллов, как всегда в этот час, сидел на своем кожаном диване за чаем. Он не привстал навстречу, но как-то весь вскинулся и тревожно поглядел на входивших.
– Вы не ошиблись, – сказал Петр Степанович, – я за тем самым.
– Сегодня?
– Нет, нет, завтра… около этого времени.
И он поспешно подсел к столу, с некоторым беспокойством приглядываясь ко встревожившемуся Кириллову. Тот, впрочем, уже успокоился и смотрел по-всегдашнему.
– Вот эти всё не верят. Вы не сердитесь, что я привел Липутина?
– Сегодня не сержусь, а завтра хочу один.
– Но не раньше, как я приду, а потому при мне.
– Я бы хотел не при вас.
– Вы помните, что обещали написать и подписать всё, что я продиктую.
– Мне всё равно. А теперь долго будете?
– Мне надо видеться с одним человеком и остается с полчаса, так уж как хотите, а эти полчаса я просижу.
Кириллов промолчал. Липутин поместился между тем в сторонке, под портретом архиерея. Давешняя отчаянная мысль всё более и более овладевала его умом. Кириллов почти не замечал его. Липутин знал теорию Кириллова еще прежде и смеялся над ним всегда; но теперь молчал и мрачно глядел вокруг себя.
– А я бы не прочь и чаю, – подвинулся Петр Степанович, – сейчас ел бифштекс и так и рассчитывал у вас чай застать.
– Пейте, пожалуй.
– Прежде вы сами потчевали, – кисловато заметил Петр Степанович.
– Это всё равно. Пусть и Липутин пьет.
– Нет-с, я… не могу.
– Не хочу или не могу? – быстро обернулся Петр Степанович.
– Я у них не стану-с, – с выражением отказался Липутин. Петр Степанович нахмурил брови.
– Пахнет мистицизмом; черт вас знает, что вы все за люди!
Никто ему не ответил; молчали целую минуту.
– Но я знаю одно, – резко прибавил он вдруг, – что никакие предрассудки не остановят каждого из нас исполнить свою обязанность.
– Ставрогин уехал? – спросил Кириллов.
– Уехал.
– Это он хорошо сделал.
Петр Степанович сверкнул было глазами, но придержался.
– Мне всё равно, как вы думаете, лишь бы каждый сдержал свое слово.
– Я сдержу свое слово.
– Впрочем, я и всегда был уверен, что вы исполните ваш долг, как независимый и прогрессивный человек.
– А вы смешны.
– Это пусть, я очень рад рассмешить. Я всегда рад, если могу угодить.
– Вам очень хочется, чтоб я застрелил себя, и боитесь, если вдруг нет?
– То есть, видите ли, вы сами соединили ваш план с нашими действиями. Рассчитывая на ваш план, мы уже кое-что предприняли, так что вы уж никак не могли бы отказаться, потому что нас подвели.
– Права никакого.
– Понимаю, понимаю, ваша полная воля, а мы ничто, но только чтоб эта полная ваша воля совершилась.
– И я должен буду взять на себя все ваши мерзости?
– Послушайте, Кириллов, вы не трусите ли? Если хотите отказаться, объявите сейчас же.
– Я не трушу.
– Я потому, что вы очень уж много спрашиваете.
– Скоро вы уйдете?
– Опять спрашиваете?
Кириллов презрительно оглядел его.
– Вот, видите ли, – продолжал Петр Степанович, всё более и более сердясь и беспокоясь и не находя надлежащего тона, – вы хотите, чтоб я ушел, для уединения, чтобы сосредоточиться; но всё это опасные признаки для вас же, для вас же первого. Вы хотите много думать. По-моему, лучше бы не думать, а так. И вы, право, меня беспокоите.
– Мне только одно очень скверно, что в ту минуту будет подле меня гадина, как вы.
– Ну, это-то всё равно. Я, пожалуй, в то время выйду и постою на крыльце. Если вы умираете и так неравнодушны, то… всё это очень опасно. Я выйду на крыльцо, и предположите, что я ничего не понимаю и что я безмерно ниже вас человек.
– Нет, вы не безмерно; вы со способностями, но очень много не понимаете, потому что вы низкий человек.
– Очень рад, очень рад. Я уже сказал, что очень рад доставить развлечение… в такую минуту.
– Вы ничего не понимаете.
– То есть я… во всяком случае я слушаю с уважением.
– Вы ничего не можете; вы даже теперь мелкой злобы спрятать не можете, хоть вам и невыгодно показывать. Вы меня разозлите, и я вдруг захочу еще полгода.
Петр Степанович посмотрел на часы.
– Я ничего никогда не понимал в вашей теории, но знаю, что вы не для нас ее выдумали, стало быть, и без нас исполните. Знаю тоже, что не вы съели идею, а вас съела идея, стало быть, и не отложите.
– Как? Меня съела идея?
– Да.
– А не я съел идею? Это хорошо. У вас есть маленький ум. Только вы дразните, а я горжусь.
– И прекрасно, и прекрасно. Это именно так и надо, чтобы вы гордились.
– Довольно; вы допили, уходите.
– Черт возьми, придется, – привстал Петр Степанович. – Однако все-таки рано. Послушайте, Кириллов, у Мясничихи застану я того человека, понимаете? Или и она наврала?
– Не застанете, потому что он здесь, а не там.
– Как здесь, черт возьми, где?
– Сидит в кухне, ест и пьет.
– Да как он смел? – гневно покраснел Петр Степанович. – Он обязан был ждать… вздор! У него ни паспорта, ни денег!
– Не знаю. Он пришел проститься; одет и готов. Уходит и не воротится. Он говорил, что вы подлец, и не хочет ждать ваших денег.
– А-а! Он боится, что я… ну, да я и теперь могу его, если… Где он, в кухне?
Кириллов отворил боковую дверь в крошечную темную комнату; из этой комнаты тремя ступенями вниз сходили в кухню, прямо в ту отгороженную каморку, в которой обыкновенно помещалась кухаркина кровать. Здесь-то в углу, под образами, и сидел теперь Федька за тесовым непокрытым столом. На столе пред ним помещался полуштоф, на тарелке хлеб и на глиняной посудине холодный кусок говядины с картофелем. Он закусывал с прохладой и был уже вполпьяна, но сидел в тулупе и, очевидно, совсем готовый в поход. За перегородкой закипал самовар, но не для Федьки, а сам Федька обязательно раздувал и наставлял его, вот уже с неделю или более, каждую ночь для «Алексея Нилыча-с, ибо оченно привыкли, чтобы чай по ночам-с». Я сильно думаю, что говядину с картофелем, за неимением кухарки, зажарил для Федьки еще с утра сам Кириллов.
– Это что ты выдумал? – вкатился вниз Петр Степанович. – Почему не ждал, где приказано?
И он с размаху стукнул по столу кулаком.
Федька приосанился.
– Ты постой, Петр Степанович, постой, – щеголевато отчеканивая каждое слово, заговорил он, – ты первым долгом здесь должен понимать, что ты на благородном визите у господина Кириллова, Алексея Нилыча, у которого всегда сапоги чистить можешь, потому он пред тобой образованный ум, а ты всего только – тьфу!
И он щеголевато отплевался в сторону сухим плевком. Видна была надменность, решимость и некоторое весьма опасное напускное спокойное резонерство до первого взрыва. Но Петру Степановичу уже некогда было замечать опасности, да и не сходилось с его взглядом на вещи. Происшествия и неудачи дня совсем его закружили… Липутин с любопытством выглядывал вниз, с трех ступеней, из темной каморки.
– Хочешь или не хочешь иметь верный паспорт и хорошие деньги на проезд куда сказано? Да или нет?
– Видишь, Петр Степанович, ты меня с самого первоначалу зачал обманывать, потому как ты выходишь передо мною настоящий подлец. Всё равно как поганая человечья вошь, – вот я тебя за кого почитаю. Ты мне за неповинную кровь большие деньги сулил и за господина Ставрогина клятву давал, несмотря на то что выходит одно лишь твое неучтивство. Я как есть ни одной каплей не участвовал, не то что полторы тысячи, а господин Ставрогин тебя давеча по щекам отхлестали, что уже и нам известно. Теперь ты мне сызнова угрожаешь и деньги сулишь, на какое дело – молчишь. А я сумлеваюсь в уме, что в Петербург меня шлешь, чтоб господину Ставрогину, Николаю Всеволодовичу, чем ни на есть по злобе своей отомстить, надеясь на мое легковерие. И из этого ты выходишь первый убивец. И знаешь ли ты, чего стал достоин уже тем одним пунктом, что в самого бога, творца истинного, перестал по разврату своему веровать? Всё одно что идолопоклонник, и на одной линии с татарином или мордвой состоишь. Алексей Нилыч, будучи философом, тебе истинного бога, творца создателя, многократно объяснял и о сотворении мира, равно и будущих судеб и преображения всякой твари и всякого зверя из книги Апокалипсиса. Но ты, как бестолковый идол, в глухоте и немоте упорствуешь и прапорщика Эркелева к тому же самому привел, как тот самый злодей-соблазнитель, называемый атеист…
– Ах ты, пьяная харя! Сам образа обдирает, да еще бога проповедует!
– Я, видишь, Петр Степанович, говорю тебе это верно, что обдирал; но я только зеньчуг поснимал, и почем ты знаешь, может, и моя слеза пред горнилом всевышнего в ту самую минуту преобразилась, за некую обиду мою, так как есть точь-в-точь самый сей сирота, не имея насущного даже пристанища. Ты знаешь ли по книгам, что некогда в древние времена некоторый купец, точь-в-точь с таким же слезным воздыханием и молитвой, у пресвятой богородицы с сияния перл похитил и потом всенародно с коленопреклонением всю сумму к самому подножию возвратил, и матерь заступница пред всеми людьми его пеленой осенила, так что по этому предмету даже в ту пору чудо вышло и в государственные книги всё точь-в-точь через начальство велено записать. А ты пустил мышь, значит, надругался над самым божиим перстом. И не будь ты природный мой господин, которого я, еще отроком бывши, на руках наших нашивал, то как есть тебя теперича порешил бы, даже с места сего не сходя! Петр Степанович вошел в чрезмерный гнев:
– Говори, виделся ты сегодня со Ставрогиным?
– Это ты никогда не смеешь меня чтобы допрашивать. Господин Ставрогин как есть в удивлении пред тобою стоит и ниже 281 пожеланием своим участвовал, не только распоряжением каким али деньгами. Ты меня дерзнул.
– Деньги ты получишь, и две тысячи тоже получишь, в Петербурге, на месте, все целиком, и еще получишь.
– Ты, любезнейший, врешь, и смешно мне тебя даже видеть, какой ты есть легковерный ум. Господин Ставрогин пред тобою как на лествице 282 состоит, а ты на них снизу, как глупая собачонка, тявкаешь, тогда как они на тебя сверху и плюнуть-то за большую честь почитают.
– А знаешь ли ты, – остервенился Петр Степанович, – что я тебя, мерзавца, ни шагу отсюда не выпущу и прямо в полицию передам?
Федька вскочил на ноги и яростно сверкнул глазами. Петр Степанович выхватил револьвер. Тут произошла быстрая и отвратительная сцена: прежде чем Петр Степанович мог направить револьвер, Федька мгновенно извернулся и изо всей силы ударил его по щеке. В тот же миг послышался другой ужасный удар, затем третий, четвертый, всё по щеке. Петр Степанович ошалел, выпучил глаза, что-то пробормотал и вдруг грохнулся со всего росту на пол.
– Вот вам, берите его! – с победоносным вывертом крикнул Федька; мигом схватил картуз, из-под лавки узелок и был таков. Петр Степанович хрипел в беспамятстве. Липутин даже подумал, что совершилось убийство. Кириллов опрометью сбежал в кухню.
– Водой его! – вскрикнул он и, зачерпнув железным ковшом в ведре, вылил ему на голову. Петр Степанович пошевелился, приподнял голову, сел и бессмысленно смотрел пред собою.
– Ну, каково? – спросил Кириллов.
Тот, пристально и всё еще не узнавая, глядел на него; но, увидев выставившегося из кухни Липутина, улыбнулся своею гадкою улыбкой и вдруг вскочил, захватив с полу револьвер.
– Если вы вздумаете завтра убежать, как подлец Ставрогин, – исступленно накинулся он на Кириллова, весь бледный, заикаясь и неточно выговаривая слова, – то я вас на другом конце шара… повешу как муху… раздавлю… понимаете!
И он наставил Кириллову револьвер прямо в лоб; но почти в ту же минуту, опомнившись наконец совершенно, отдернул руку, сунул револьвер в карман и, не сказав более ни слова, побежал из дому. Липутин за ним. Вылезли в прежнюю лазейку и опять прошли откосом, придерживаясь за забор. Петр Степанович быстро зашагал по переулку, так что Липутин едва поспевал. У первого перекрестка вдруг остановился.
– Ну? – с вызовом повернулся он к Липутину.
Липутин помнил револьвер и еще весь трепетал от бывшей сцены; но ответ как-то сам вдруг и неудержимо соскочил с его языка:
– Я думаю… я думаю, что «от Смоленска до Ташкента вовсе уж не с таким нетерпением ждут студента».
– А видели, что пил Федька на кухне?
– Что пил? Водку пил.
– Ну так знайте, что он в последний раз в жизни пил водку. Рекомендую запомнить для дальнейших соображений. А теперь убирайтесь к черту, вы до завтра не нужны… Но смотрите у меня: не глупить!
Липутин бросился сломя голову домой.