Комментарии

В Тринадцатом томе Собрания сочинений Ф. М. Достоевского печатается «Дневник писателя» за 1876 год.

Тексты, входящие в том, подготовили: И. Д. Якубович («Дневник писателя» за 1876 г., январь-июнь); В. Е. Ветловская («Дневник писателя» за 1876 г., июнь-октябрь и декабрь); Г. В. Степанова («Мальчик у Христа на елке»); Т. А. Лапицкая («Кроткая») и Т. И. Орнатская («Нечто в петербургском баден-баденстве»). Комментарии составили: Т. М. Фридлендер «Мальчик у Христа на елке» – преамбула, вступительная статья – при участии Е. И. Кийко (с. 420); В. А. Туниманов – «Кроткая»; В. Д. Рак – реальный комментарий к «Дневнику писателя».

Ссылки на издание: Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч.: В 30 т. Л., 1972–1990 – даются в тексте: римской цифрой обозначается том, арабской – страницы.

Редакционно-техническую подготовку тома к печати осуществила И. А. Битюгова.

Редактор тома А. В. Архипова.

 

Дневник писателя 1876 г *

М. А. Александров, метранпаж типографии Траншеля, в которой в 1873–1874 гг. печатался редактировавшийся Достоевским «Гражданин», вспоминает, что, оставляя в апреле 1874 г. пост редактора «Гражданина», Достоевский в прощальном разговоре с Александровым сказал, что кроме писания «Подростка» у него на ближайшее время «есть кое-что в виду и другое». «А мы с Вами ненадолго расстаемся, Михаил Александрович… – с таинственным видом заявил в связи с этим Достоевский. – Мы опять с Вами что-нибудь будем печатать и, может быть, скоро… У меня есть кое-что в виду». На встречный же вопрос Александрова: «Не думаете ли Вы свой журнал издавать, Федор Михайлович? Вам бы можно и следовало бы даже…» – Достоевский ответил мемуаристу: «Журнал не журнал, а что-нибудь в этом роде… Ну, посмотрим. Я думаю, что скоро; может быть, у Траншеля же и будем печатать. Увидимся!.. Я ведь непременно к вам приду».

«Загадка эта разрешилась через полтора года, – добавляет к своему рассказу Александров, – Федор Михайлович говорил о своем намерении продолжать „Дневник писателя“ и печатать его в виде самостоятельного периодического издания». (Приводимые здесь и ниже цитаты из воспоминаний М. А. Александрова печатаются по изданию: Достоевский в воспоминаниях современников. М., 1964. Т. 2. С. 213–256).

Таким образом, уже в 1874 г., покидая «Гражданин», Достоевский мечтал в недалеком будущем продолжить выпуск «Дневника писателя» в увеличенном виде, в форме самостоятельного издания. Но приступить к практическому осуществлению своего проекта Достоевский смог лишь в конце 1875 г., после завершения романа «Подросток».

Достоевский приступил к сбору материала для первых номеров «Дневника» 5 ноября 1875 г., еще до того, как были завершены переговоры с издателем П. Е. Кехрибарджи об отдельном издании «Подростка». Этим днем датированы первые заметки в записной тетради для январского номера «Дневника». С указанного времени идея возобновления «Дневника» в 1876 г. всецело захватывает писателя. День за днем он тщательно готовит материал, фиксирует его в тетради, обдумывает планы первых выпусков, закрепляет в своем сознании их основные темы, отдельные сложившиеся формулировки. Просматривая ежедневно текущую периодику, Достоевский пытается извлечь из русских газет и журналов основные факты, характеризующие «злобу дня», угадать скрытую за скупыми газетными строчками подлинную психологическую суть этих фактов, уловить по ним самое биенье пульса живой современности.

Возобновляя с 1 января 1876 г. издание «Дневника», Достоевский принципиально изменяет его структуру по сравнению с «Дневником» 1873 г. «Дневник» 1873 г. печатался в «Гражданине», и Достоевский как автор «Дневника» должен был, вольно или невольно, считаться с уже сложившимся типом этого еженедельника. Поэтому «Дневник» 1873 г. состоял внешне из ряда отдельных статей и фельетонов, каждый из которых мог иметь лишь ограниченный объем и был посвящен одной, строго определенной теме. Теперь же Достоевский не только сам берет на себя издание «Дневника», но и превращает его в особый, самостоятельный, выходящий периодически журнал, от начала до конца являющийся его единоличным органом. Каждая книжка «Дневника», написанная одним лицом, по содержанию приобретает своего рода «энциклопедический» характер; писатель получает в ней возможность в свободной, удобной для него форме затронуть не одну, а множество тем, выступить перед читателем в нескольких различных жанрах. Он свободно беседует с читателем на злобу дня, обсуждает текущие дела, факты русской и западноевропейской общественной жизни, газетные сообщения, судебную хронику, делится событиями своей личной жизни – прошлой и настоящей. Причем все эти пестрые факты не просто сосуществуют на страницах «Дневника» – автор стремится раскрыть читателю их внутренние пересечения, показать тот связующий их общий смысл, который при более пристальном анализе обнаруживается во внешне удаленных друг от друга фактах и событиях, относящихся к разным сферам жизни и на поверхности между собой не связанных. Новая структура «Дневника» позволяет Достоевскому значительно более полно, чем это было для него возможно в 1873 г., приблизиться к тому замыслу журнала, носящего внешне форму «записной книги» и основанного на углубленной разработке материала текущей периодики, который возник у него еще в начале 1860-х гг. (см. об этом: XXI, 371–372).

Зерно замысла нового «Дневника писателя» 1876 г. и его отличие от «Дневника» 1873 г. Достоевский очень точно охарактеризовал в объявлении об его издании, появившемся в конце 1875 г. в петербургских газетах и перепечатанном в конце январского выпуска «Дневника»: «Это будет дневник в буквальном смысле слова, отчет о действительно выжитых в каждый месяц впечатлениях, отчет о виденном, слышанном и прочитанном. Сюда, конечно, могут войти рассказы и повести, но преимущественно о событиях действительных. Каждый выпуск будет выходить в последнее число каждого месяца…» (XXII, 186).

Журнал, написанный и издаваемый одним лицом, не был в XIX в. новостью ни на Западе, ни в России. Таковы были, в частности, многие сатирические журналы XVIII в.: журналы Аддисона в Англии, Готшеда в Германии, Н. И. Новикова и И. А. Крылова в России. Но перечисленные и другие) образцы сатирических журналов эпохи Просвещения не имеют каких-либо точек соприкосновения с жанром «Дневника писателя», замысел которого сложился в другую эпоху и имел явные психологические, идеологические и литературные истоки. «Моножурналы» просветителей имели. как правило, один и тот же устойчивый морально-дидактический, сатирический характер, хотя внешне они складывались из ряда не связанных друг с другом сатирических портретов, зарисовок и очерков общественных «типов». «Дневник» же Достоевского предельно разнообразен по содержанию, но зато от начала до конца сцеплен единым авторским «голосом», единым дыханием и интонацией: обращаясь к отдельным, внешне (и разрозненным фактам русской и западной жизни и к несходным между собою их сферам, автор стремится раскрыть их общие «концы» и «начала», обнаружить связующие их внутренние нити, общий глубинный философкий смысл.

Следует отметить, что, несмотря на то что общие контуры «Дневника» довольно отчетливо вырисовывались перед автором к концу 1875 г., в своих письмах он позднее не раз продолжал утверждать, что жанр «Дневника» для него самого не вполне уяснился и он лишь продолжает его нащупывать. С этим связаны и те различные определения жанра «Дневника», которые мы встречаем в письмах Достоевского. Так, 7 января 1876 г. он писал П. А. Исаеву в связи со слухами о «Дневнике»: «Я никакого журнала не издаю; я хотел бы издавать сочинение и, не имея к тому средств, думаю издать по подписке» (курсив наш. – ред.) (XXIX, кн. 2, 71). А 4 дня спустя, 11 января, отвечая Вс. С. Соловьеву, намеревавшемуся пустить в публику несколько сведений о «Дневнике писателя» с целью содействовать его успеху и запрашивавшему у него соответствующую информацию, писатель отвечал: «Без сомнения „Дневник писателя“ будет похож на фельетон, но с тою разницею, что фельетон за месяц естественно не может быть похож на фельетон за неделю. Тут отчет о событии не столько как о новости, сколько о том, что из него <…> останется нам более постоянного, более связанного с общей, с цельной идеей. Наконец, я вовсе не хочу связывать себя даванием отчета… Я не датописец, это, напротив, совершенный дневник в полном смысле слова, т. е. отчет о том, что наиболее меня заинтересовало лично – тут даже каприз» (там же, 72–73).

Эта автохарактеристика «Дневника» непосредственно перекликается с текстом объявления об его издании, дополняя последнее. Однако уже через три месяца, 9 апреля 1876 г., Достоевский жалуется Х. Д. Алчевской, что форма «Дневника» для него самого еще не определилась, так как, приступая к изданию, он не представлял себе всех трудностей избранного им жанра открытого публике дневника, – определение, которое таит в себе неразрешимое внутреннее противоречие: «Верите ли Вы, например, тому, что я еще не успел уяснить себе форму „Дневника“, да и не знаю, налажу ли это когда-нибудь, так что „Дневник“ хоть и два года, например, будет продолжаться, а все будет вещью неудавшеюся» (там же, 78–79).

О трудностях работы над «Дневником» автор тогда же сообщал: «…у меня 10–15 тем, когда сажусь писать (не меньше). Но темы, которые я излюбил больше, я поневоле откладываю: места займут много, жару много возьмут <…> номеру повредят, будет неразнообразно, мало статей, и вот пишешь не то, что хотел» (там же).

Достоевский рассматривал работу над «Дневником» не только как осуществление дорогого ему, давно возникшего замысла, но и как своеобразную творческую лабораторию, необходимую для подготовки к писанию обдумывавшегося им романа («Братьев Карамазовых»; план их в 1876 г. еще не определился и рисовался автору лишь в более или менее общих очертаниях – см. об этом: XV, 400–401). В названном письме от 9 апреля 1876 г. романист писал по этому поводу Алчевской: «Вы сообщаете мне мысль о том, что я в „Дневнике“ „разменяюсь на мелочи“. Я это уже слышал и здесь. Но вот что я между прочим Вам скажу: я вывел неотразимое заключение, что писатель – художественный, кроме поэмы, должен знать до мельчайшей точности (исторической и текущей) изображаемую действительность <…>Вот почему, готовясь написать один очень большой роман, я и задумал погрузиться специально в изучение – не действительности, собственно, я с нею и без того знаком, а подробностей текущего. Одна из самых важных задач в этом текущем для меня, например, молодое поколение, а вместе с тем – современная русская семья, которая, я предчувствую это, далеко не такова, как всего еще двадцать лет назад <…>вот почему я некоторое время и буду штудировать и рядом вести „Дневник писателя“, чтоб не пропадало даром множество впечатлений» (там же, 77–78).

Приступая к возобновлению «Дневника писателя», Достоевский, как мы уже знаем, хотел, чтобы за печатанием «Дневника» наблюдал М. А. Александров; к совместной работе с ним писатель успел привыкнуть за время работы в «Гражданине». Так как Александров с начала 1875 г. оставил работу у Траншеля и перешел в другую типографию – князя В. В. Оболенского (помещавшуюся в Петербурге, на Николаевской ул.; ныне ул. Марата, д. 8), то печатание «Дневника» было перенесено сюда. Сохранился подробный рассказ Александрова о первом посещений Достоевским типографии Оболенского и о его переговорах с владельцем типографии – «дилетантом-любителем печатного дела», а затем с Александровым об организации и условиях печатания «Дневника». При этом Достоевский «сказал, что образцом формата и вообще внешнего вида свого „Дневника“ он избрал издание Гербеля («Европейские классики в переводе русских писателей»), но более крупным шрифтом и с большими промежутками между строк <…> Хозяйственную часть издания, то есть все расчеты с типографиею, с бумажною фабрикою, с переплетчиками, книгопродавцами и газетчиками, а также упаковку и рассылку издания по почте с самого начала „Дневника писателя“ приняла на себя супруга Федора Михайловича Анна Григорьевна».

Об издании «Дневника» тот же Александров сообщает: «Выходил „Дневник писателя“ <…> один раз в месяц, выпусками или номерами, в объеме от полутора до двух листов in quarto (по шестнадцати страниц в листе), и весь, за исключением, разумеется, объявлений, принадлежал перу Федора Михайловича. Вначале Федор Михайлович выпускал свой „Дневник“ в свет в последнее число каждого месяца, аккуратно, рано утром, „как газету“, по его собственному выражению, и относительно точности выполнения этих сроков он, во время предварительных переговоров, просил от нас честного слова <…> При всем том он не скрывал ни от себя, ни от нас своих опасений за себя, ввиду удручающего влияния на него срочности предстоящей ему литературной работы; он просил меня выручать его при случае, то есть наверстывать в типографии могущие случиться за ним просрочки в присылке оригинала, и мне неоднократно приходилось исполнять эту просьбу… Начинать упомянутую присылку оригинала Федор Михайлович обещал 17-18-го числа каждого месяца, а кончать ее условлено было за три дня до выхода выпуска в свет, – и вот тут-то и приходилось наверстывать в типографии, так как Федор Михайлович именно окончанием-то присылки и опаздывал нередко; <…> надо было иметь время на набор, корректуру типографии, корректуру автора, после которой Федор Михайлович только и допускал посылку корректуры к цензору, которого торопить, как известно, не полагается, верстку и затем опять корректуру автора и корректуру типографии и, наконец, печатание <…> Таким образом, во всех случаях типографии приходилось оканчивать номера „Дневника писателя“ лишь накануне их выхода, и притом так, что последний лист всегда печатался ночью».

Сам Достоевский 9 апреля так описывал Х. Д. Алчевской обычный ход работы над «Дневником»: «…кончаю работу примерно к 25-му месяца, но остаются хлопоты с типографией, затем с рассылкой и проч.» (XXIX, кн. 2, 77). Однако в действительности творческая работа над очередным номером не редко затягивалась. Первые главы его начинали набираться до окончания всего номера, последние же посылались вдогонку уже после 25-го числа.

Так, 28 апреля 1876 г. Достоевский писал Александрову: «Вот Вам подписанная корректура первого листа и окончательный текст: „За умершего 3½ полулистка, 7 страниц“»; 28 мая: «…посылаю Вам окончание майского №» (XXIX, кн. 2, 81) и т. д.

Даты цензурных разрешений отдельных номеров «Дневника» 1876 г. (вслед за ними в скобках указываются даты выхода тех же номеров, если они известны): январь – 30(31); февраль – 28(29); март – 30(31); апрель 29(30); май – 30(31); июнь – 30; июль и август – 2 сентября; сентябрь 29(30); октябрь – 30(31); ноябрь – 1 декабря; декабрь – 29(31).

Из приводимого перечня видно, что «Дневник» в 1876 г. выходил регулярно каждый месяц, кроме июля, так как перед отъездом в июле для лечения в Германию, в Эмс, Достоевский решил объединить номера за июль и август в одной книжке, о чем 26 июня он сообщал М. А. Александрову: «В конце объявлений будет вместо обыкновенного извещения о дне выхода дневника следующее: „Следующий выпуск «Дневника писателя» появится 31-го августа, за июль и за август вместе, в двойном количестве листов“» (там же, 88). Извещение это было соответственно напечатано в конце июньского номера.

Согласно рассказу Александрова, Достоевский, боясь за судьбу рукописей, обычно «сдавал их в типографию лично» или передавал через жену. Лишь в редких случаях передача рукописи производилась через посредство того же Александрова или рассыльного из типографии. «Приготовив оригинал, Федор Михайлович рассчитывал по особому, употреблявшемуся им способу – по количеству не букв (…) а слов – сколько из отсылаемого оригинала выйдет печатных строк и затем страниц…». Затем рукопись шла в типографию, а летом, если Достоевский находился в Старой Руссе, посылалась тремя-четырьмя порциями в течение подготовки одного выпуска «страховою корреспонденциею» в Петербург. «Дня за три до выхода выпуска „Дневника“ в свет он приезжал в Петербург» и лично наблюдал за печатанием «Дневника», после же его выпуска «несколько дней отдыхал душою и телом <…> наслаждаясь успехом его…».

Если Достоевский передавал рукопись в типографию не сам, то прилагал к ней записку к Александрову с указаниями и пояснениями. Эти записки (всего их сохранилось 50, в том числе 8 за 1873–1874, 18 за 1876 и 24 за 1877 г.) – важнейший источник сведений о творческой и цензурной истории «Дневника». Они раскрывают динамику авторской работы над отдельными выпусками, позволяют во многих случаях установить даты их завершения и выпуска в свет.

О распространении «Дневника» М. А. Александров пишет: «Подписка на „Дневник писателя“ хотя и принималась с самого начала издания, но она никогда не была относительно велика; он расходился главным образом в розничной продаже; в Петербурге большинство читателей его предпочитало простую покупку выпусков подписке, потому что купить новый выпуск <…> всегда можно значительно ранее…». В дни выхода очередного выпуска «у газетных торговцев можно было видеть „Дневник“, особенно выставляемый ими на вид как интересная новинка».

Первый выпуск «Дневника» был напечатан в 2000 экземпляров. «С выходом в свет второго, февральского, выпуска возобновился спрос на разошедшийся <…> первый <…> Второй выпуск разошелся в публике в течение нескольких дней, так что набор его стоял еще в типографии неразобранным, когда понадобилось второе издание в том же количестве экземпляров, как и первое; первый же выпуск был набран вновь и также напечатан вторым изданием <…> С последовавшими выпусками „Дневника“ интерес к нему публики все более и более увеличивался, так что до наступления лета „Дневник“ печатался уже в количестве шести тысяч экземпляров».

Письма Достоевского и архивные материалы позволяют внести небольшие уточнения и коррективы в эти свидетельства метранпажа: так, из письма издателя «Дневника» к Я. П. Полонскому от 4 февраля 1876 г. видно, что январский выпуск допечатывался дважды: уже к 4 февраля он был выпущен тиражом не в 2000, а в 3000 экземпляров, причем в одном лишь Петербурге они разошлись в течение 4 дней.[47] «Что же до Москвы – до городов, то не знаю, продается ли там хоть один экземпляр, там это не организовано, и к тому же все буквально не понимают, что такое „Дневник“ – журнал или книга?» – писал автор, беспокоившийся о дальнейшей судьбе издания (там же, 74). Опасения эти оказались напрасными: 10 марта 1876 г. Достоевский мог с удовлетворением сообщить брату Андрею Михайловичу: «Издаю „Дневник писателя“, подписка невелика, но покупают отдельно (по всей России) довольно много. Всего печатаю в 6000 экземплярах и все продаю, так что оно, пожалуй, и идет» (там же, 75–76). Это авторское свидетельство дополняют следующие слова А. Г. Достоевской в письме к тому же младшему брату писателя от 11 марта 1876 г.: «„Дневник“ пошел сильно в ход; кроме годовых подписчиков (их у нас до полутора тысяч) у нас отлично идет розничная продажа; мы издаем „Дневник“ в шести тысячах и почти все продаем. Но, не довольствуясь тем, что „Дневник“ расходится в Петербурге и в Москве, я распространяю его в провинции и разослала знакомым книгопродавцам в Киеве, Одессе, Харькове и Казани. Оттуда приходят ко мне добрые вести: например, в Казани Дубровин в несколько дней продал 125 экз. 1-го № и просил высылать ему по 100 экз. ежемесячно; в других городах продажа идет тоже очень успешно».[48]

К концу года «Дневник» имел 1982 подписчика, а в 1877 г. – 3000 подписчиков. По подсчетам И. Л. Волгина, основанным на материалах цензурного ведомства за 1876 г., общий объем «Дневника» за этот год составил 21¼ печатного листа, расходились отдельные номера «Дневника» в количестве от 6000 (в зимние месяцы) до 4000 (летом, когда розничная продажа несколько сокращалась).[49]

Через два года комплект «Дневника писателя» за 1876 г. был переиздан с новым титульным листом: «Дневник писателя за 1876 г. Ф. М. Достоевского. СПб.: Типография Ю. Штауфа (И. Фишера). Кузнечный переулок № 20. 1879. (Цензурное разрешение 28 декабря 1878)». Для этого издания была использована неразошедшаяся и сохранившаяся в распоряжении автора часть тиража февральско-декабрьского выпусков «Дневника», отпечатанных в 1876 г., к которой было добавлено напечатанное с нового набора второе издание выпущенного в 1876 г. меньшим тиражом и полностью распроданного тогда же январского выпуска.

О творческой работе Достоевского над «Дневником» мы располагаем следующим свидетельством Александрова: «…статьи для „Дневника писателя“ писались с большою натугою и вообще стоили Федору Михайловичу больших трудов. Первою и самою главною причиною трудности писания для Федора Михайловича было его неизменное правило: обрабатывать свои произведения добросовестно и самым тщательным образом; второю причиною было требование сжатости изложения, а иногда даже прямо определенные рамки объема журнальных статей; наконец, третьею причиною была срочность писания подобных статей <…> редкие из его манускриптов обходились без одного или даже двух черняков, которые потом, для сдачи в типографию, непременно переписывались или самим Федором Михайловичем, или Анною Григорьевною, писавшею под его диктовку с черняков».

Как явствует из дошедших до нас источников текста, авторская работа над «Дневником писателя» имела несколько стадий. Самая ранняя из них представлена двумя записными тетрадями, содержащими заметки и заготовки для будущих номеров «Дневника». Обе тетради (ноябрь 1875-апрель 1876; апрель-декабрь 1876) воспроизведены (XXIV, 66-314). Они отражают первый этап работы автора над «Дневником» и раскрывают самую методику его работы. Перечитывая их, мы как бы незримо присутствуем в рабочем кабинете Достоевского и наблюдаем, как он, читая текущие газеты, извлекает из них отдельные заинтересовавшие его факты. Мы узнаем, какие, оценки и какую реакцию они у него вызывают, видим, как, обогащаясь различными ассоциациями и аналогиями, эти факты ведут писателя к более широким выводам и обобщениям и как эти обобщения, созревая в сознании романиста, приобретают ту законченную форму, которую они получили на страницах, публицистики Достоевского. Наблюдения, почерпнутые из повседневной жизни, и скупые газетные сообщения постепенно обрастают психологической «кровью и плотью», а дальнейшие размышления над ними ведут автора «Дневника» порою к глубоким, а нередко и к парадоксальным выводам и заключениям. В сопоставлении, с одной стороны, с комментарием к «Дневнику», где кратко охарактеризован основной газетный материал, привлекавший внимание Достоевского, а с другой – с текстом «Дневника» его заметки позволяют проследить ход творческого процесса, определить, на какой материал опирался Достоевский в каждом конкретном случае, подготовляя отдельные номера «Дневника» за 1876 г.

Внимание Достоевского останавливают на себе не только центральная, но и местная печать, не только столичные, но и провинциальные известия. Его равно волнуют крупные события политической жизни, научные открытия, нашумевшие судебные процессы 70-х гг., железнодорожные катастрофы, незначительные на первый взгляд заметки хроники или помещенные в газете объявления, за сухими строчками которых Достоевский угадывает присутствие скрытой житейской драмы, требующей пристального анализа психолога и публициста. Наряду с взволнованными заметками о милитаризме бисмарковской Германии, о президенте Третьей республики (и монархисте в душе) Мак-Магоне, реакционном претенденте на испанский престол доне Карлосе, об англиканской церкви и католическом Риме с его притязаниями на всемирное владычество и попыткой предложить новое, универсальное решение «социального вопроса» мы находим в тетрадях Достоевского краткое изложение его опытов морально-психологического, а порой и социологического истолкования многочисленных вопросов русской и зарубежной жизни 70-х гг. (частично использованных Достоевским в «Дневнике писателя») – от анализа распределения мест между партиями или итогов голосования во французской Палате депутатов до бегства из дома гимназиста, спрятавшегося «у Спаса под престолом».

Извлекая из газет факты и сообщения, которыми он намеревался воспользоваться в своей публицистике, Достоевский сопровождает их своими пояснениями и комментариями, подчиняет их развертыванию того комплекса политических, философских, литературно-эстетических взглядов, которые он проводил на страницах «Дневника писателя» в последний период своей жизни. Эти взгляды часто отчетливо намечаются уже в рабочей тетради Достоевского.

Накопив необходимый материал, Достоевский переходил к составлению плана очередного выпуска. К планам этим он зачастую возвращался по нескольку раз, многократно уточняя и изменяя название главок и состав соответствующего выпуска «Дневника». Помимо записных тетрадей сохранился ряд аналогичных планов многих выпусков «Дневника» на отдельных разрозненных листах; другие такие же листы содержат различного рода черновые наброски и отрывки, возникшие на следующем этапе творческого процесса, после первоначальных заметок, сделанных в записной тетради.

Дальнейшие стадии авторской работы представлены автографами, содержащими связный текст первоначальной редакции большинства выпусков «Дневника». Автографы эти служили основой для изготовления наборной рукописи (переписанной рукою самого Достоевского или его жены с многочисленными последующими его поправками и дополнениями). Изготовление наборной рукописи не было механическим процессом: перед перебелкой или в ходе ее текст черновой рукописи подвергался сокращениям, перерабатывался или стилистически правился автором.

Набранные в типографии листы направлялись цензору, после одобрения которого – с учетом его исправлений – тираж «Дневника» печатался и рассылался подписчикам или поступал в продажу.

После того как решение об издании было принято окончательно, 22 декабря 1875 г. Достоевский направил в Главное управление по делам печати прошение о разрешении ему с 1876 г. издавать «Дневник писателя».

В прошении он характеризовал «Дневник» как «сочинение», которое будет выходить периодически, «ежемесячными выпусками от одного до полутора печатных листов в два столбца» и будет представлять «отчет о всех действительных впечатлениях» его «как русского писателя, отчет о всем виденном, слышанном и прочитанном». Из текста прошения видно, что до подачи его Достоевский обращался в С.-Петербургский цензурный комитет, который ввиду периодичности издания «Дневника» отослал его в Управление по делам печати.

27 декабря начальник Управления В. В. Григорьев (профессор-востоковед, по свидетельству А. Г. Достоевской, лично знакомый с ее мужем с 1872–1873 гг.) представил министру внутренних дел Тимашеву доклад, в котором писал, что «полагал бы возможным удовлетворить <…> ходатайство просителя». Получив в тот же день разрешение министра, Григорьев 30 декабря 1875 г. направил С.-Петербургскому цензурному комитету бумагу о разрешении издания «Дневника» «ежемесячными выпусками» по цене 2 рубля по годовой подписке и 20 коп. в розничной продаже за отдельный выпуск.

Докладывая министру просьбу Достоевского разрешить издание «Дневника», Григорьев сделал оговорку, что он считает нужным, «чтобы сочинение это выходило с дозволения предварительной цензуры». В письме Главного управления по делам печати С.-Петербургскому цензурному комитету также говорится, что министр разрешил издание «Дневника», «но с тем, чтобы сочинение выходило в свет не иначе, как с дозволения предварительной цензуры» (курсив наш. – Ред.). Между тем по действовавшему тогда цензурному уставу предварительная цензура была необязательной: большинство журналов цензуровались в 1870-х гг. не до, но после напечатания. Возникает вопрос, почему для журнала Достоевского было сделано исключение и он был поставлен в цензурном отношении в более тяжелые условия, чем другие издания?

Отвечая на этот вопрос, Александров сообщает в своих воспоминаниях, что о предварительном цензуровании «Дневника» просил сам Достоевский.

Вот свидетельство его о цензурной истории «Дневника»: «Главное управление по делам печати, разрешая Федору Михайловичу издание „Дневника писателя“, предлагало ему выпускать „Дневник“ без предварительной цензуры, под установленной законом ответственностию его как редактора, и притом в виде особого для него исключения на льготных условиях, а именно – без обычного залога, обеспечивающего ответственность, но Федор Михайлович отказался от этого, не находя себе ничего заманчивого в том, чтобы „Дневник“ его выходил без предварительной цензуры; он дорожил тем относительным покоем, на пользование которым он мог вполне рассчитывать при отсутствии, в цензурном отношении, ответственности <…> Объясняя мне свое нежелание выходить „без предварительной цензуры“, Федор Михайлович сказал, между прочим, что, выходя без цензора, надо самому быть цензором для того, чтобы цензурно выйти, а он по опыту знает, как трудно быть цензором собственных произведений».

Приведенное свидетельство Александрова до сих пор не вызывало сомнений у исследователей «Дневника». Тем не менее рассказ его не может считаться вполне аутентичным. Из материалов цензурного дела об издании «Гражданина» следует скорее другой вывод: выпуск «Дневника» с предварительным цензурованием его материалов был вначале предложен Главным управлением по делам печати; впоследствии же, когда Главное управление печати сочло возможным в 1877 г. по ходатайству писателя отказаться от предварительной цензуры, Достоевский нашел установившийся порядок издания для себя более удобным, менее дорогостоящим и трудоемким, так как издание «Дневника» без предварительной цензуры увеличило бы ответственность издателя, привело бы к дополнительным волнениям и материальным издержкам, а также помешало бы регулярному своевременному появлению книжек «Дневника» в начале месяца, чем Достоевский особенно дорожил.

Другую причину, побуждавшую Достоевского настаивать на предварительном цензуровании «Дневника», мы узнаем из письма М. А. Александрова к В. Ф. Пуцыковичу от 30 июня 1877 г. Александров сообщает здесь Пуцыковичу, что при отсутствии предварительной цензуры уже отпечатанный номер «Дневника» должен был бы, согласно тогдашним правилам, пролежать восемь дней в цензуре, из-за чего он не мог бы выйти и поступить в продажу в начале месяца. Этой проволочки «никак» не желал Достоевский.[50]

Цензором «Дневника» С.-Петербургским цензурным комитетом был назначен Н. А. Ратынский, приступивший 20 января 1876 г. к исполнению своих обязанностей.[51]

Воспоминания Александрова о Ратынском и его отношениях с Достоевским имеют противоречивый характер: «…цензор Николай Антонович Ратынский, цензуровавший „Дневник“, – пишет Александров, – почти все время его издания, говаривал Федору Михайловичу в шутку, что он не цензурует его, а только поправляет слог. Это значило, что иногда, вместо того, чтобы вымарывать что-либо неудобное цензорскою властью, он заменял одно слово другим и тем смягчал выражение фразы».

Но далее Александров сообщает: «…Федору Михайловичу, как автору, доводилось, хотя и редко, испытывать неприятности по поводу более или менее крупных авторских помарок. Бывало и так, что цензором запрещалась целая статья, и тогда начинались для Федора Михайловича хлопоты отстаивания запрещенной статьи: он ездил к цензору, в цензурный комитет, к председателю главного управления по делам печати – разъяснял, доказывал… В большинстве случаев хлопоты эти увенчались успехом, в противном же случае приходилось уменьшать объем номера…».

Дошедшие до нас письма Рятынского к Достоевскому свидетельствуют о неприятном, мелочном и педантичном характере Ратынского, не говоря уже о его умственной ординарности и заурядных чиновничье-консервативных убеждениях. Из столкновений между ним и Достоевским наиболее острым было столкновение из-за сдвоенного июльско-августовского выпуска «Дневника» летом 1876 г.

В письме к Л. Х. Симоновой-Хохряковой от начала сентября 1876 г. Достоевский сообщил, что из июльско-августовского выпуска «Дневника писателя» «цензура выбросила печатный лист в самые последние дни» (XXIX, кн. 2, 125). Мечтая о том, что «кончится буржуазия и настанет Обновленное человечество», Достоевский связывал этот процесс с разделом земли по общинам. В связи с этим главка заканчивается рассуждением о русском общинном землевладении, в котором, как считал Достоевский, лежит «зерно чего-то нового, лучшего, будущего, идеального». Это рассуждение было исключено Ратынским. В настоящем издании текст Достоевского полиостью восстановлен.

В ноябре 1876 г. Достоевский, жалуясь, по словам Л. Х. Симоновой-Хохряковой, что «цензура обрезала» текст «Дневника писателя», говорил ей: «…статью, где я Петербург по отношению к России Баден-Баденом назвал, целиком вычеркнула, да о Восточном вопросе тоже почти всю, а что я о распределении земли говорил, сказали – социализм и тоже не пропустили. А ведь мне это горько, потому что дневники я издаю с целью высказать то, что гнездится в голове моей».1 Столкновение с цензурой по поводу июльско-августовского выпуска «Дневника писателя» было наиболее серьезным за 1876 г.; заключительные выпуски не вызвали возражений Ратынского.

Подходя к «Дневнику писателя» с точки зрения традиционной школьной поэтики, можно с полным правом отыскать в нем образцы разных, несходных литературных жанров: очерка, фельетона, рассказа, повести, мемуаров, публицистики и т. д. Но подлинная суть «Дневника писателя» состоит не в механическом объединении этих жанров, а в том, что, используя их в соответствии с общими задачами «Дневника», Достоевский строит на этой основе особый, оригинальный жанр, образующий неповторимое художественное единство. В этом смысле «Дневник писателя» – явление не только публицистики, но и искусства, занимающее важное место в развитии Достоевского-художника. Как свидетельствует уже сопоставление «Дневника писателя» за 1873 г. с «Подростком», а тем более «Дневника писателя» за 1876–1877 гг. с «Братьями Карамазовыми», в работе над ними складывались и закреплялись многие из тех черт художественного метода Достоевского, которые получили особенно яркое и полное выражение в двух последних его романах.

М. А. Александров, вспоминая о начале издания «Дневника», писал, что уже из первого его выпуска читатели «увидели, что „Дневник писателя“ совсем не похож на дневники, какими их привыкли видеть все читающие люди. Увидели, что это не хроника событии, а глубоко продуманное, авторитетное, руководящее слово веского общественного деятеля по поводу таких явлений текущей жизни, значение которых понятно только высшим умам, и тогда принялись читать его с возрастающим все более и более интересом». Причем, заметил Александров, «статьи „Дневника“, хотя, по-видимому, и разные, имели между собою органическую связь, потому что вытекали одна из другой».

Содержание «Дневника писателя» за 1876 г. крайне разнообразно. На страницах его получили отражение и впечатления личной жизни писателя конца 1875 и 1876 гг., и воспоминания прошлых лет, и отчет о его литературных замыслах, и размышления над всеми главными темами литературной, культурной, общественно-политической жизни России и Запада той эпохи, волновавшие Достоевского.

При этом законом построения «Дневника» является соединенное действие сил «центробежной» и «центростремительной»: беседуя с читателем, автор все время скользит от одной злободневной темы к другой, и переход к каждой из них влечет за собой поток новых воспоминаний и ассоциаций, приводит с собой новые эпизоды и новых действующих лиц, подсказывает новые аспекты осмысления событий. Но все эти предельно разнообразные, несходные между собой сменяющиеся темы и эпизоды неизменно обращают взор автора и читателя к одним и тем же «проклятым» вопросам, образующим философские и художественные константы, своего рода основные нервные узлы мысли автора. Это вопросы о взаимоотношениях в России «верхов» и «низов», образованных классов и народа, о глубоком кризисе, по-разному переживаемом как современной Россией, так и Западом, об их прошлом, настоящем и будущем.

Формулируя во вводной главке первого выпуска «Дневника» 1876 г. свою общественную позицию, Достоевский указал, что считает себя из всех представителей тогдашней русской прессы «всех либеральнее», так как ни на чем не желает успокаиваться. И далее автор «Дневника» пишет, что представление о возможности наступления на земле «золотого века», о чем мечтали социалисты-утописты 40-х годов, отнюдь не пустая мечта. Современные люди носят «золотой век» «в кармане», стоит каждому из них по-настоящему захотеть его, деятельно способствовать его осуществлению – и отвлеченная идея «золотого века» может уже сегодня стать самой доподлинной реальностью. В третьей главе январского выпуска «Дневника» писатель провозглашает тот основной символ веры, в служении которому он видит общий смысл всей своей литературной и публицистической деятельности: «Я никогда не мог понять мысли, что лишь одна десятая доля людей должна получать высшее развитие, а остальные девять десятых должны лишь послужить к тому материалом и средством, а сами оставаться во мраке. Я не хочу мыслить и жить иначе, как с верой, что все наши девяносто миллионов русских (или там сколько их тогда народится) будут все, когда-нибудь, образованы, очеловечены и счастливы. Я знаю и верую твердо, что всеобщее просвещение никому у нас повредить не может. Верую даже, что царство-мысли и света способно водвориться у нас, в нашей России, еще скорее, может быть, чем где бы то ни было, ибо у нас и теперь никто не захочет стать за идею о необходимости озверения одной части людей для благосостояния другой части, изображающей собою цивилизацию, как это везде во всей Европе» (с. 36).

Постоянное недовольство существующим и рожденное им беспокойство, искренний и глубокий демократизм, неизменное сочувствие народу и вера в то, что с его светлым «ликом и образом» связано великое будущее России, убеждение в превосходстве народа над господствующими классами, а его нравственных начал – над культурными идеалами дворянства, пламенное неприятие буржуазной цивилизации во всех ее общественных, государственных, бытовых и идеологических проявлениях пронизывают весь «Дневник писателя».

Автор «Дневника» отказывается от прежнего скептико-нигилистического отношения к передовой мыслящей русской молодежи и ее устремлениям, выраженного в «Идиоте» и «Бесах». «Юношество наше ищет подвигов и жертв, – заявляет он теперь. – Современный юноша, о котором так много говорят в разном смысле, часто обожает самый простодушный парадокс и жертвует для него всем на свете, судьбою и жизнью; но ведь все это единственно потому, что считает свой парадокс за истину <…> парадоксы исчезнут, но зато не исчезнет в нем чистота сердца, жажда жертв и подвигов, которая в нем так светится теперь – а вот это-то и всего лучше» (с. 47). Приведенные слова, как и многие другие места «Дневника» за 1876 г., непосредственно подготовляют те новые акценты в изображении русской молодежи, ее общественных и нравственных исканий, которые ощутимы в «Братьях Карамазовых» и речи о Пушкине.

Достоевский остается в «Дневнике писателя», как и во всем своем творчестве, защитником «униженных и оскорбленных», гневным обличителем дворянского и капиталистического уклада жизни. С первых до последних страниц «Дневник» проникнут глубокой тревогой автора за судьбу современного ему общества, согрет горячей любовью ко всем несчастным и угнетенным, выражает восхищение и преклонение Достоевского перед нравственной красотой и величием духа русского крестьянина и вообще простого человека. Подлинно плебейской ненавистью к крепостничеству проникнут рассказ писателя о фельдъегере, бьющем по голове ямщика. В рассказе «Мужик Марей» Достоевский воздвиг своеобразный величественный памятник русскому крестьянину – не только неутомимому труженику, но и своему защитнику и нравственному воспитателю с детства. В полемике с В. Г. Авсеенко писатель декларирует свое глубокое убеждение в превосходстве в современной ему России «низов» над «верхами».

«Дневник писателя» исполнен страстной ненависти к торжеству «золотого мешка», стремления к осуществлению мира свободы и социальной справедливости не на небесах, а на земле. В некрологе Ж. Санд Достоевский с большим сочувствием вспоминает о благородном воздействии на него и все его поколение в молодые годы идей тогдашнего утопического социализма, оставивших навсегда свой неизгладимый след в его сознании. А в июльско-августовском номере «Дневника» он горячо и взволнованно рисует картину осуществленной на земле грядущей «мировой гармонии», символом ее в глазах Достоевского становится город-Сад, где навсегда уничтожено противоречие между цивилизацией и природой, а земля стала всеобщим достоянием (не случайно эти страницы «Дневника» вызвали, как мы знаем теперь, особую тревогу цензора Ратынского).

В «Дневнике писателя» получили выражение страстный патриотизм Достоевского, его кровная любовь к родной стране и народу, к его прошлому и настоящему, горячая вера писателя в великое будущее России. Достоевский исполнен жажды полной перемены всех сложившихся веками на Западе социальных, политических и нравственных отношений – и он верит, что Россия призвана сказать всему человечеству новое слово, указать ему путь к подлинному освобождению, к решению всех мучительных «мировых вопросов» и «мировых противоречий».

Напряженный интеллектуализм, восприятие любого явления прошлого и настоящего – будь это политические события, литературные образы, столбцы газетной хроники, мелкие повседневные факты личной жизни самого автора – в широком, глобальном, культурно-историческом контексте и сегодня поражают в «Дневнике».

Достоевский обвиняет богатые, имущие классы не только в несправедливости существующих форм общественной жизни, но и в том, что они хищнически уничтожают природу, безлесят Россию, губят и коверкают жизнь и души «детей», то есть будущего поколения. Анализируя уголовные процессы 1870-х гг., пореформенный русский суд и адвокатуру, писатель блестяще вскрывает формальный характер тогдашнего правосудия, его безразличие к человеку.

Большой проницательностью отмечены и многие страницы «Дневника», посвященные внешнеполитическим вопросам 1870-х гг. Достоевский выступал на страницах «Дневника» решительным противником милитаризма бисмарковской Германской империи, он обличал папский Рим, последовательно и стойко защищал национально-освободительную борьбу балканских славян против турецкого ига, призывая русское общество к сочувствию угнетенным славянам, к активной поддержке славянского освободительного движения. Анализируя историю Франции со времен Великой французской революции XVIII в. до эпохи третьей республики, Достоевский сумел с большой зоркостью угадать обусловленность политической эволюции французского общества в это время историей земельной собственности и вообще экономических, имущественных отношений.

Достоевский утверждал в «Дневнике» эстетику русского реализма, он страстно защищал мысль о том, что единственным источником подлинного искусства является реальная жизнь, которая благодаря своей бесконечной диалектической сложности и многообразию превосходит богатством любую, даже самую изощренную и богатую, фантазию. В полемике с Авсеенко Достоевский резко противопоставил великосветским писателям и романистам типа Авсеенко ту большую русскую литературу, которая со времен Пушкина и Гоголя шла по пути реализма, защищая при этом интересы русского «большинства». Помещенные в «Дневнике» художественные произведения – рассказы «Мальчик у Христа на елке», «Мужик Марей», «Столетняя», «Кроткая», художественно-психологический анализ судебных процессов 70-х гг. явились новым шагом на пути разработки Достоевским принципов «реализма, доходящего до фантастического», – реализма, сочетающего монументальность художественных обобщений, глубину и точность социального видения мира с особой внутренней напряженностью и повышенным вниманием художника к анализу «тайн души человеческой».[52]

Обличая русскую аристократию и поместное дворянство, гневно изображая процесс превращения в пореформенные годы русского купца в биржевика и хищника-спекулянта новой, европейской складки, констатируя расслоение пореформенной деревни, бесправной и отданной на разграбление не только помещику, но и кабатчику, и кулаку, Достоевский в то же время резко выступал в «Дневнике» против развития России по «западному» (в его понимании – революционному) пути, настаивал на возможности для пореформенной России в отличие от стран Западной Европы разрешить раздирающие ее социальные противоречия и антагонизмы без ломки исторически сложившейся государственной системы, мирным, а не революционным путем.

Хотя и русское образованное общество, и русское пореформенное крестьянство в результате двухсотлетнего разъединения в России верхов и низов и связанных с этим неблагоприятных обстоятельств исторического развития отдалились от нравственного идеала и их жизнь потеряла всякое внешнее «благообразие», утверждал Достоевский, – в душе как русского крестьянства, так и лучших людей образованного общества в России живут одна и та же тоска по идеалу, одни и те же стремления к нравственному обновлению. Эти стремления служили в глазах Достоевского залогом возможности объединения в России уже в недалеком будущем народа и интеллигенции в общей работе по пересозданию существующих условий общественной жизни. Залогом возможности для России движения к будущей социальной гармонии по мирному, нереволюционному пути Достоевский считал русскую поземельную крестьянскую общину, особый характер глубоко живущих в сознании русского народа религиозно-нравственных идеалов, зовущих к самоотречению и подвигу, чуждых индивидуалистического, корыстного, эгоистического начала. Осуществив не революционным, а мирным путем тот идеал свободы и братства, о котором тысячелетиями напрасно мечтали лучшие умы Запада, Россия станет примером и образцом «всемирного человеческого обновления», поможет другим народам в их общем движении к свободе и братству.

Надежды Достоевского на то, что «идея всемирного человеческого обновления» осуществится «не в революционном виде», а «в виде божеской правды», «в виде Христовой истины», делали его антагонистом Герцена, русских революционных демократов 60-х и народников 70-х гг., несмотря на роднивший с ними писателя демократизм и веру в общинные инстинкты русского крестьянства. Надежды эти придавали политической и социальной программе «Дневника писателя» порою утопический характер.

Некоторые особенности идейного содержания «Дневника» объясняются противоречивостью реальной исторической обстановки 70-х гг. XIX в. Россия выступала в эти годы как оплот освободительного движения на Балканах. Широкие слои русского общества связывали с этим серьезные надежды. Достоевский явился своеобразным рупором настроений этих слоев, их политически не определившихся, но искренних демократических ожиданий.

Не случайно Достоевский настойчиво указывал в «Дневнике» на благодетельный смысл сочувствия славянскому национально-освободительному движению на Балканах для судеб русского общества. Тот подъем, который и широкие слои русского образованного общества, и масса простого русского народа испытали перед лицом врагов угнетенного славянства, объединившее их в этот исторический момент патриотическое чувство, готовность к бескорыстной помощи территориально далеким и в то же время бесконечно близким и родным народу по духу славянским братьям казались Достоевскому живым и неопровержимым доказательством возможности грядущего духовного объединения русского общества, его верхов и низов в общей работе по оздоровлению и обновлению также и внутреннего устройства самодержавной пореформенной России. Достоевский не учитывал при этом, что политические чаянья, которые испытывали балканские славяне в годы борьбы за освобождение от турецкого ига, как и настроения сочувствовавших им демократических слоев русского общества, и те цели, которые преследовало в своей политике русское самодержавие, не совпадали, в конечном счете противоречили друг другу Приписывая политике Александра II лишь одни великодушные цели, Достоевский вынужден был подыскивать оправдание, находить некий провиденциальный исторический смысл также и в завоевательных планах, и свойственной имперской политике царизма великодержавности, соединенной с презрительным отношением к малым народам, с их социальным и политическим неравноправием.

 

Мальчик у Христа на елке *

Впервые опубликовано: Дневник писателя за 1876 г. Январь. СПб., 1876 (цензурное разрешение 30 января 1876), с. 9–12.

 

26 декабря 1875 г. Достоевский с дочерью посетил рождественскую елку и детский бал в С.-Петербургском клубе художников; на следующий день, 27 декабря, он в обществе А. Ф. Кони побывал в колонии для малолетних преступников (на окраине Петербурга, на Охте, за Пороховыми заводами). И в те же дни, «перед елкой, и в самую елку перед рождеством», он несколько раз встретил на улице привлекшего его внимание нищего мальчика, ходившего «с ручкой», т. е. просившего милостыню. Все эти впечатления, многократно отраженные в записной тетради Достоевского в декабре 1875-январе 1876 г., получили художественно-публицистическое воплощение на страницах январского выпуска «Дневника писателя». Подготовляя его, автор в начале января писал, что намерен сказать в первом номере возобновленного «Дневника» «кое-что о детях – о детях вообще, о детях с отцами, о детях без отцов в особенности, о детях на елках, без елок, о детях преступниках…» (письмо к Вс. С. Соловьеву от 11 января 1876 г. (XXIX, кн. 2, 72). С размышлениями писателя «о русских теперешних детях» (с. 15), составляющими стержень двух первых глав январского выпуска «Дневника» и придающими им внутренне идейно-художественное единство, органически связан и «святочный рассказ» «Мальчик у Христа на елке». В нем тема «теперешних русских детей», выступающих в обрамляющих главках «Дневника» в реальном жизненном обличье, переводится автором в более обобщенный план. Этому способствует традиционная условная форма фантастического рождественского рассказа, жанр которого и многие детали непосредственно восходят к классическим образцам этого жанра: «Девочке с серными спичками» Г. Х. Андерсена и «Рождественским рассказам» Ч. Диккенса.

Первая заметка в записной тетради, непосредственно относящаяся к будущему рассказу «Мальчик у Христа на елке», сделана автором 30 декабря 1875 г. Она гласит: «Елка. Ребенок у Рюккерта. Христос, спросить Владимира Рафаиловича Зотова». Среди дальнейших черновых записей на отдельных листах, относящихся к январскому выпуску «Дневника», ряд заметок подчеркивает внутреннюю связь входящих в него рассказов о детях – «фантастических» и реальных: «Елка у Христа. Бал. Колония». «Ребенок у Христа. На другой день, если б этот ребенок выздоровел, то во что бы он обратился? С ручкой». «Елка у Христа». «На елке у детей (описание). С ручкой» (XXIV, 102; XXII, 137, 138, 144).

Указание записной тетради: «Ребенок у Рюккерта» позволило установить тот литературный источник, который дал Достоевскому готовую рамку для задуманного святочного рассказа. Источником этим было популярное «рождественское» стихотворение немецкого поэта Ф. Рюккерта (1788–1866) «Елка сироты» («Des fremden Kindes heiliger Christ»), опубликованное впервые в 1816 г. и с тех пор многократно перепечаты-вавшееся в составе различных сборников сочинений Рюккерта и хрестоматий для детского чтения. Как свидетельствует продолжение заметки Достоевского («…спросить Владимира Рафаиловича Зотова»), писатель скорее всего либо запомнил стихотворение Рюккерта с детства, либо слышал его где-то в детском чтении в те рождественские дни 1875 г., когда создавался рассказ, – во всяком случае, чтобы разыскать текст баллады Рюккерта (она не была переведена на русский язык, и Достоевскому нужен был немецкий оригинал), писатель собирался обратиться к специалисту – переводчику и знатоку всеобщей литературы, бывшему петрашевцу В. Р. Зотову (см. о нем: наст. том. С. 444).

Вот текст стихотворения Рюккерта в русском переводе:

Елка сироты

В вечер накануне рождества дитя-сирота бегает по улицам города, чтобы полюбоваться на зажженные свечи.

Оно стоит подолгу перед каждым домом, заглядывает в освещенные комнаты, которые смотрятся в окно, видит украшенные свечами елки, и на сердце ребенка становится невыносимо тяжко.

Дитя, рыдая, говорит: «У каждого ребенка есть сегодня своя елка, свои свечи, они доставляют ему радость, только у меня, бедного, ее нет.

Прежде, когда дома я жил с братьями и сестрами, и для меня сиял свет рождества; ныне же, на чужбине, я всеми забыт.

Неужели никто не позовет меня к себе и не даст мне ничего, неужели во всех этих рядах домов нет для меня – пусть самого маленького – уголка?

Неужели никто не пустит меня внутрь? Мне ведь ничего не надо для себя, мне хочется лишь насладиться блеском рождественских подарков, которые предназначены другим!».

Дитя стучится в двери и в ворота, в окна и в витрины, но никто не выходит, чтобы позвать его с собой; все внутри глухи к его мольбам.

Каждый отец занят своими детьми; о них же думает и одаряет их мать; до чужого ребенка никому нет дела.

«О дорогой Христос-покровитель! Нет у меня ни отца, ни матери, кроме тебя. Будь же ты моим утешителем, раз все обо мне забыли!»

Дитя своим дыханием пытается согреть замерзшую руку, оно глубже прячется в одежду и, полное ожидания, замирает посреди улицы.

Но вот через улицу к нему приближается другое дитя в белом одеянии. В руке его светоч, и как чудно звучит его голос!

«Я – Христос, день рождения которого празднуют сегодня, я был некогда ребенком, – таким, как ты. И я не забуду о тебе, даже если все остальные позабыли.

Мое слово принадлежит одинаково всем. Я одаряю своими сокровищами здесь, на улицах, так же, как там, в комнатах.

Я заставлю твою елку сиять здесь, на открытом воздухе, такими яркими огнями, какими не сияет ни одна там, внутри».

Ребенок-Христос указал рукой на небо – там стояла елка, сверкающая звездами на бесчисленных ветвях.

О, как сверкали свечи, такие далекие и в то же время близкие! И как забилось сердце ребенка-сироты, увидевшего свою елку!

Он почувствовал себя как во сне, тогда с елки спустились ангелочки и увлекли его с собою наверх, к свету.

Ныне дитя-сирота вернулось к себе на родину, на елку к Христу. И то, что было уготовано ему на земле, оно легко там позабудет.[53]

Как показывает сопоставление рождественского стихотворения Рюккерта и рассказа Достоевского, они идейно и художественно несоизмеримы: воспользовавшись довольно традиционным «святочным» сюжетом баллады Рюккерта как канвой для собственного рассказа, писатель максимально постарался сохранить очевидный для читателя с первых строк «петербургский» колорит. Он создается благодаря присутствию в рассказе ряда типичных для русской жизни фигур («хозяйка углов», «халатник», «блюститель порядка», «барыня», «дворники»), благодаря контрастной характеристике уголка русской провинции, откуда приехал герой («деревянные низенькие домики» со ставнями, темнота, собаки и т. д.), и столицы, описание которой близко описанию Петербурга с его фантастическими миражными огнями в «Невском проспекте» Гоголя. У Христа на елке в рассказе Достоевского собраны дети, замерзшие у дверей «петербургских чиновников», умершие у «чухонок», «во время самарского голода», «в вагонах третьего класса». Безликое «дитя» Рюккерта становится у Достоевского родным братом петербургского «мальчика с ручкой».

Как и большинство других детей в произведениях Достоевского, герой рассказа – дитя петербургской нищеты, одетый в «халатик» и «картузишко», и притом, несмотря на его шесть лет, ему свойственно чувство социальных различий: продавщицы в кондитерской для него «барыни», а покупатели – «господа». И замерзающего, во сне, его не покидают мысли о матери и о других, таких же как он, страдающих мальчиках и девочках.

Очевидны нити, протягивающеся от рассказа «Мальчик у Христа на елке», с одной стороны, назад – к таким произведениям 1840-х годов, как «Бедные люди» и «Елка и свадьба» (см. наст. изд., т. 1, 2) или к образу Нелли в «Униженных и оскорбленных» (т. 4), а с другой – к широкому, философско-символическому освещению темы незаслуженных и не подлежащих оправданию, безвинных страданий ребенка в «Братьях Карамазовых». Так же, как в «Идиоте» и в ряде последующих главок «Дневника писателя» о процессах Кроненберга и Джунковских и в «Карамазовых», образы невинного, страдающего ребенка и Христа в рассказе сопряжены воедино, между ними установлено сложное идейно-художественное единство.

У Рюккерта дитя, обретши блаженство на небе, успокоилось и забыло о своих земных страданиях. Стихотворение призывает надеяться на будущее и уповать на божественную справедливость. Достоевский же своим рассказом не зовет надеяться терпеливо на божественное искупление на небесах, но призывает не забывать здесь, на земле, о реальных, земных детях и их страданиях, стремиться помочь их нужде и горю.

В первой публикации непосредственная связь рассказа «Мальчик у Христа на елке» с обрамлением его раскрывалась более прямо: о герое здесь говорилось, что это был «мальчик, еще не такой, которого можно высылать с ручкой, но такой, которого <…> через год <…> непременно вышлют». Кроме того, мать мальчика здесь оставалась жива, а потому в конце рассказа отсутствовали слова об их загробном свидании. Для второго издания автор пересмотрел текст и исправил соответствующие места.

Критика положительно отнеслась к рассказу. Даже особенно враждебно настроенная к издателю «Дневника писателя» «Петербургская газета» перепечатала рассказ целиком в отделе «Фельетон». В том же номере автор передовой статьи «Кабинетные моралисты. (По поводу «Дневника писателя» Ф. М. Достоевского)» писал, что в этом рассказе «сказалась вся могучесть дарования психолога-романиста, вся теплота чувств, которою такой мастер играть автор „Преступления и наказания“». Особо выделил рассказ «Мальчик у Христа на елке» из фрагментов январского номера «Дневника» и обозреватель «С.-Петербургских ведомостей» В. В. Марков.2 Дошли до нас также сочувственные читательские отзывы о рассказе: «Какая прелесть „Мальчик у Христа на елке“, „Мужик Марей“». «Что <…> касается лично до меня, <…> остаюсь верна рассказу „Мальчик у Христа на елке“ и признаю это chef d'oeuvr'ом „Дневника писателя“» (письмо Х. Д. Алчевской к Достоевскому от 10 марта 1876 г.).

По свидетельству А. Г. Достоевской, «Мальчик у Христа на елке» принадлежал (наряду со «Столетней» и «Мужиком Мареем») к числу тех художественных произведений, напечатанных в «Дневнике писателя», которые в конце жизни писатель больше всего ценил.

3 апреля 1879 г. Достоевский публично читал «Мальчика у Христа на елке» в пасхальные дни на литературном чтении для детей в пользу Фребелевского общества в Петербурге, в Соляном городке. На чтение писатель взял с собою сына и дочь. Прием был восторженный, группа маленьких слушателей поднесла чтецу букет цветов. 16 декабря 1879 г. Достоевский снова прочел рассказ на литературном утре в пользу общества вспоможествования нуждающимся ученикам Ларинской гимназии.

После смерти Достоевского рассказ «Мальчик у Христа на елке» с 1883 г. выходил в сборниках, а с 1885 г. многократно печатался отдельными изданиями, для детского чтения. В связи с подготовкой отдельного издания рассказа «Мальчик у Христа на елке» в 1885 г. цензор И. П. Хрущов дал о нем отрицательное заключение, подчеркнув социально-обличительный характер рассказа: «Достоевский мог любить детей, но менее подходящего к детскому возрасту писателя не существует <…> Нужно ли это сопоставление <богатства> и неприкрытой бедности, отчаянное положение искусанного морозом и замерзшего за дровами мальчика и утехи и радости столичных детей на елке. По мнению моему, рассказ этот не для детей, и никак уж не для низших училищ».

Особый отдел Ученого совета тогдашнего Министерства народного просвещения вынес по докладу цензора определение: «Согласиться с мнением Хрущова, о чем и представить на благоусмотрение его сиятельства г-на товарища министра народного просвещения».1 Тем не. менее уже в 1901 г. в Петербурге вышло двадцать второе отдельное издание с четырьмя рисунками и с портретом автора. Рассказ получил в переводах широкое распространение во всем мире. Первые иностранные переводы – немецкий (1882, 1886), французский (1885, 1891). Рассказ иллюстрировался рядом русских и зарубежных художников-иллюстраторов.

 

Кроткая *

Впервые опубликовано в издании: Дневник писателя. Ежемесячное издание Ф. М. Достоевского. 1876. Ноябрь. СПб., 1876.

 

3 июня 1876 г. Достоевский узнал от К. П. Победоносцева о самоубийстве дочери Герцена Лизы. Достоевский к этому трагическому событию возвращался несколько раз в записной тетради 1876–1877 гг. По-видимому, он предполагал коснуться самоубийства Лизы в июльско-августовском или сентябрьском выпусках «Дневника», но осуществил это намерение позднее.

В начале октября Достоевский прочел в городской хронике газеты «Новое время» заметку: «В двенадцатом часу дня, 30-го сентября, из окна мансарды шестиэтажного дома Овсянникова, № 20, по Галерной улице, выбросилась приехавшая из Москвы швея Марья Борисова. Борисова приехала из Москвы, не имея здесь никаких родственников, занималась поденною работою и последнее время жаловалась на то, что труд ее скудно оплачивается, а средства, привезенные из Москвы, выходят, поэтому устрашилась за будущее. 30 сентября она жаловалась на головную боль, потом села пить чай с калачом, в это время хозяйка пошла на рынок и едва успела спуститься с лестницы, как на двор полетели обломки стекол, затем упала и сама Борисова. Жильцы противоположного флигеля видели, как Борисова разбила два стекла в раме и ногами вперед вылезла на крышу, перекрестилась и с образом в руках бросилась вниз. Образ этот был лик Божией Матери – благословение ее родителей. Борисова была поднята в бесчувственном состоянии и отправлена в больницу, где через несколько минут умерла».[54] Особенно поразил Достоевского образ Богородицы в руках самоубийцы. «Этот образ в руках, – пишет он в статье «Два самоубийства» (3 главы I октябрьского выпуска «Дневника»), – странная и неслыханная еще в самоубийстве черта! Это уж какое-то кроткое, смиренное самоубийство. Тут даже, видимо, не было никакого ропота или попрека: просто – стало нельзя жить, „Бог не захотел“ и – умерла, помолившись. Об иных вещах, как они с виду ни просты, долго не перестается думать, как-то мерещится, и даже точно вы в них виноваты. Эта кроткая, истребившая себя душа невольно мучает мысль».

Первое упоминание о Борисовой в тетради Достоевского («С образом из окна») (XXIV, 268) соседствует с очередной записью о дочери Герцена. Последующие записи (вторая половина октября) имеют уже сопоставительный характер: «Две смерти. Дочь Герцена. Холодный мрак и скука. (…) Потом из окна с образом. Смиренное самоубийство. Мир Божий не для меня. Как-то потом долго думается»; «Герцен. С образом» (XXIV. 275, 281). Так подготавливается статья «Два самоубийства». О том, что кроткая самоубийца с образом «невольно» продолжает мучать Достоевского, свидетельствуют заключительные строки статьи: «Вот эта-то смерть и напомнила мне о сообщенном мне еще летом самоубийстве дочери эмигранта. Но какие, однако же, два разные создания, точно обе с двух разных планет! И какие две разные смерти! А которая из этих душ больше мучилась на земле, если только приличен и позволителен такой праздный вопрос?» «Приговор» и «Кроткая» содержали ответ Достоевского-художника на этот и другие, поставленные в «Двух самоубийствах» «праздные вопросы».

В конце октября, видимо, родилось стремление Достоевского художественно воплотить тему «кроткого, смиренного самоубийства». Свидетельство тому – запись в тетради, рядом с планом октябрьского выпуска: «Осмотреть старый материал сюжетов повестей (из романа «Дети»). Девушка с образом» (XXIV, 313). Скорее всего речь шла вначале о вставном эпизоде наподобие рассказа о самоубийстве Оли в романе «Подросток». Как вставная новелла фигурирует сюжет о выбросившейся из окна самоубийце (наряду с другими сюжетами) в плане романа «Мечтатель», датированном 6 ноября: «Жена удивляется (история Карла Иванов<ича> и выбросившейся девушки)» (XVII, 9).

«Осмотр» сюжетов будущих повестей, состоявшийся в конце октября-начале ноября, существенным образом повлиял на содержание и форму повести. Особенно «пригодились» в «Кроткой» записи 1869 г. к двум произведениям, задуманным после романа «Идиот»: «NB. После библии зарезал» (IX, 119) и «План для рассказа (в «Зарю»)» (IX, 115–119). Из первого в «Кроткую» переходит «подпольный» герой (схема характера) и ситуация семейной драмы: «Сам настоящий подпольный, в жизни щелчки. Озлился. Безмерное тщеславие. <…> Жена не может не заметить, что он образован, потом увидела, что не очень; всякая насмешка (а он всё принимает за насмешку) раздражает его, мнителен <…> Одно время даже затеялась у него с Женой настоящая любовь. Но он надорвал ее сердце» (IX, 119). Наброски к рассказу для журнала «Заря» еще в большей степени помогли Достоевскому во время работы над «Кроткой». Характер и история героя здесь уже даны в эмбрионе: «Скупец, мститель, ростовщик, и вдруг слухи совсем противные <…> Слух о трусовстве <…>Вообще это тип. Главная черта – мизантроп, но с подпольем. Это сущность, но главная черта: потребность довериться, выглядывающая из страшной мизантропии и из-за враждебной оскорбительной недоверчивости <…> Эта потребность – судорожна и нетерпелива, так что он с страшною наивностью (горькою, сожаления достойною, даже трогательною наивностью) бросается вдруг на людей и, разумеется, получает щелчки, но, получив щелчок раз, не прощает, ничего не забывает, страдает, обращает в трагедию» (IX, 115, 116). Конфликтные ситуации между ростовщиком и Кроткой являются прямым развитием мотивов наброска: «Несколько возмутительных сцен недоверия, жадности и жестокосердия к кредиторам. Воспитанница замечает, что в нем как бы оскорблено тщеславие <…> Несколько колких слов его по поводу покупки и легкий, короткий, остроумно-язвительный и загадочный разговор с Воспитанницей». Суть напряженных (поединок роковой) супружеских отношений в «Кроткой» здесь уже явственно обрисована. То же относится и к другим записям: о «трусости» героя – «Раз она заговорила о трусости (о пощечине), он заподозрил и замолк – и затем страдание, мрак и холодность»; мотив испытания и подслушивания, до которых опускается герой: «Он ее испытывает. Он даже подслушивает <…> На нее наговаривают даже ее родные, и он так подл, что слушает, идет исследовать разные фантастические эпизоды, верит ужасным подлостям и глубоко страдает за свою подлость, когда видит, что вздор»; предвестие трагического финала «Кроткой»: «Наконец он ее надорвал, ей тяжело, между ними слезы и проч.» (IX. 116–117). Таким образом, наброски плана для рассказа в «Зарю» можно с полным основанием рассматривать и как черновые заготовки к «Кроткой».

Первые наброски к «Кроткой» были сделаны в конце октября-начали ноября 1876 г. Они отрывочны, разрозненны, покрывают страницы в самых разных направлениях. Многие найденные здесь формулировки и словечки («Строгое удивление», «Пелена», «Да здравствует электричество человеческой мысли», «Я победил, а она навеки побеждена», – XXIV, 317, 318) почти без изменений как опорные точки вошли в окончательный текст. Любопытна запись: «Подобная же мысль была весьма уместно выражена еще прежде в романе графа Сальяса „Пугачевцы“», расположенная рядом с записями о пении Кроткой, вызвавшем удивление мужа, проснувшегося от «сна гордости»: «Что ж, да она обо мне совсем позабыла»- (XXIV, 318). Достоевский, очевидно, имел в виду эпизоды из романа Е. А. Салиаса де Турнемира «Пугачевцы», относящиеся к переживаниям героини Милуши после того как она убедилась в измене мужа. Характерная и «уместная» черта в поведении героини исторического романа Салиаса, запомнившаяся Достоевскому, – переодевание в присутствии мужа, о котором Милуша в своем горе позабыла: «Милуша не обращала внимание ни на что, кроме своей косы, и не заметила движения мужа <…> Милуша сидела на постели, понурившись, и глубоко задумалась, глядя на пол <…> под взглядом Данилы она очнулась, ярко зарумянилось ее лицо и, собрав в руку ворот сорочки, она отвернулась от мужа».[55] Измученная «системой» офицера-ростовщика, героиня Достоевского так же «забывает» о существовании мужа: тягостное молчание, господствовавшее в больших и чистых комнатах держателя кассы ссуд, вдруг прерывается пением Кроткой. И это пение стремительно направляет повесть к трагическому финалу: сначала «падает пелена», затем – бурные и сокрушившие Кроткую признания мужа и, наконец, самоубийство отчаявшейся, не могущей принять любовь мужа женщины.

Возможно, что Достоевский, размышляя над трагическим концом Кроткой, вспоминал и последние переживания Милуши перед уходом из жизни, и то, что «хищный» герой романа Данила «ее странное спокойствие и молчание <…> не понял».[56] Ростовщик в повести Достоевского, погруженный в собственные думы и выдерживающий «систему», упустил «самое главное, самое роковое», прозвучавшее в словах, невольно вырвавшихся у Кроткой в ответ на бурный, истерический порыв мужа: «Ая думала, что вы меня оставите так…». Рассказ Лукерьи о мгновениях, предшествовавших самоубийству, также имеет сходство (разумеется, отдаленное и ситуативное) с описанием в «Пугачевцах» психологического состояния Милуши накануне последнего решения: «Милуша села в углу избы перед новым столом, оперлась лицом себе на руки и просидела так неподвижно и молча около часу…».[57]

В дальнейшем продолжалась интенсивная работа над характером героя повести, о чем свидетельствуют наброски, сделанные приблизительно в середине ноября и предшествующие черновому автографу связной редакции рассказа, датированного Достоевским 19 ноября. Здесь даны два варианта заглавия («Кроткая. Запуганная»), содержится много конкретных композиционных и стилистических указаний: «С строгим удивлением. С горстку. Всё это будет возрастать (то есть впечатление в дальнейшем)»; «В самом конце уже после: я хожу, хожу, хожу – я не знаю, презирала она меня или нет»; «Мелькающие фразы непременно в конце: „Я хотел перевоспитать характер“. Последняя фраза: „Нет, однако же, как же теперь быть“» (XXIV, 326, 329, 332).

Черновой автограф связной редакции трижды прерывается набросками, и дата «19 ноября», в сущности, фиксирует момент, когда Достоевский приступил к новой и весьма решительной правке рукописи. Последним в ряду многочисленных подготовительных и черновых материалов является оглавление, возникшее, должно быть, уже в конце ноября, когда началась работа Достоевского над наборной рукописью.

На окончательную отделку текста повести и написание предисловия к ней «От автора» ушла, видимо, почти вся последняя декада ноября. Несколько задержала работу болезнь, о которой сообщал 21 ноября Достоевский К. И. Масленникову: «…я заболел и ничем не занимался, а теперь подавлен моими занятиями». Печатный текст повести существенно отличается от черновой рукописи. Многие мотивы и эпизоды отпали: рассказ Кроткой о пикнике и пирожках, публикация в «Московских ведомостях», посещение героем шлюхи (см.: XXIV, 325, 341, 355). Подвергнул Достоевский текст черновой рукописи и значительной стилистической правке. Изменения коснулись и образа героя-ростовщика, который в черновой рукописи больше подходил под разряд «хищных» типов.[58] В печатном тексте мотивы чрезмерной, умышленной жестокости смягчены. Изменения в психологическом портрете героя были вызваны серьезными внутренними «эйдологическими» причинами. Они прямо связаны с переменами в эмоциональном строе повести и перераспределением трагических мотивов: некоторые утратили первоначальную резкость и были частично сокращены (сладострастие, касса ссуд, почти садистская система укрощения), другие, напротив, были усилены и лейтмотивом с постепенным усилением к финалу проведены через весь монолог героя: молчание, «суд», смерть и апокалипсическое видение планеты мертвецов.

* * *

Офицер-ростовщик[59] «Кроткой», как большинство героев Достоевского, – своеобразный философ и в этом своем качестве потомок антиквара из «Шагреневой кожи» и Гобсека из одноименной повести Бальзака. Герой Достоевского мстит обществу подобно Неизвестному из драмы Лермонтова «Маскарад». Частично и жизненный путь ростовщика Достоевского напоминает биографии пушкинского Сильвио («Выстрел»), и лермонтовского Неизвестного, который, покинув свет, познал иной мир («общество отверженных людей») и поклонился «деньгам».[60]

Герой Достоевского знаком с произведениями современных философов (Д. С. Милль), обладает тонким эстетическим вкусом. Самый язык его – язык, присущий образованному и мыслящему человеку 1870-х годов. Достоевский передал герою повести свою любовь к роману А.-Р. Лесажа «Жиль Блаз» и к «Фаусту» Гете. Характерно, что к цитируемым закладчиком словам Мефистофеля: «Я – я есмь часть той части целого, которая хочет делать зло, а творит добро…» («Фауст», ч. I, «Кабинет») Достоевский обратится еще раз в набросках к «Дневнику писателя», «перевернув» афоризм: «Какая разница между демоном и человеком? Мефистофель у Гете говорит на вопрос Фауста: „Кто он такой“ – „Я часть той части целого, которая хочет зла, а творит добро“. Увы! человек мог бы отвечать, говоря о себе совершенно обратно: „Я часть той части целого, которая вечно хочет, жаждет, алчет добра, а в результате его деяний – одно лишь злое» (XXIV, 287–288).[61]

Труднейшая задача, стоявшая перед Достоевским в процессе работы над «Кроткой», – это поиски верного «тона», специфической повествовательной формы, способных передать трагизм «факта», одновременно «простого» и «фантастического». Естественно, что поискам верного «тона», структуре внутреннего монолога уделено значительное место в первоначальных черновых набросках. Показательно стремление Достоевского избежать чрезмерной «психологии»: «Главное: без психологии, одно описанье, до самого падения в ноги, и там уж он объясняет всё: как он ее любил, как он, может быть, ломался, но это простительно» (XXIV, 317). Еще важнее развернутое объяснение необычной формы монолога: «Само собою, что вылетают слова слишком нетерпеливые, наивные и неожиданные, непоследовательные, себе противуречащие, но искренние, хотя бы даже и ужасно лживые, ибо человек лжет иногда очень искренно, особенно когда сам себя желает уверить в правде своей лжи.

Как бы подслушивал ходящего и бормочущего» (XXIV, 319).

Из этой заметки родилось знаменитое предисловие «От автора» с объяснением «фантастичности» формы произведения и отсылкой к авторитету В. Гюго: «Но отчасти подобное уже не раз допускалось в искусстве: Виктор Гюго, например, в своем шедевре «Последний день приговоренного к смертной казни» (…) допустил еще большую неправдоподобность, предположив, что приговоренный к казни может (и имеет время) вести записки не только в последний день свой, но даже в последний час и буквально в последнюю минуту».

Повесть В. Гюго Достоевский вспоминает в 60-х гг. (IX, 429–430, 432, 433, 449)[62] и позднее, в частности в набросках к февральскому выпуску «Дневника писателя» за 1876 г.: «Впечатления, описания которых, час за часом, минута в минуту, нам передал В. Гюго в бессмертнейшем произведении своем „Condamné â mort"» (XXIV, 128). Вполне вероятно, что и обращение Достоевского к читателям «От автора» родилось по аналогии с предисловием Гюго к первому изданию повести.[63]

Близка форма монолога в «Кроткой» и к тому внутреннему монологу Жана Вальжана в «Отверженных», который предшествует решению, коренным образом изменившему жизнь героя. Видимо, хорошо помнил Достоевский и своеобразное «предисловие» писателя к внутреннему монологу Жана Вальжана. Гюго писал, предваряя внутренний монолог героя: «Люди, конечно, разговаривают сами с собой; нет такого мыслящего существа, с которым не случалось бы этого. Быть может даже, слово никогда не представляет собой более чудесной тайны, нежели тогда, когда оно, оставаясь внутри человека, переходит от мысли к совести и вновь возвращается от совести к мысли. Только в этом смысле и следует понимать часто встречающиеся в этой главе выражения вроде: „он сказал“, „он воскликнул“. Мы говорим, мы беседуем, мы восклицаем в глубине своего „я“, не нарушая при этом нашего безмолвия. Все внутри нас в смятении, все говорит за исключением уст. Реальные душевные движения невидимы, неосязаемы, но тем не менее они реальны».[64] Гюго «озвучивает» внутренний монолог Жана Вальжана, условность выражений типа: «он сказал», «он воскликнул». Достоевский избирает иную форму, превращаясь в «стенографа», записывающего случайно подслушанный монолог человека, который не может не говорить, но, конечно, не подозревает, что его кто-то слышит.

Дважды в первоначальных набросках упоминается Шекспир: «Ричард Шекспира», «Купил Шекспира» (XXIV, 330, 331). Возможно, именно Шекспир «подсказал» Достоевскому форму исповедального монолога героя, речь, обращенная к миру, к невидимым слушателям. Сбивающаяся, мечущаяся в поисках оправдания и истины речь офицера-ростовщика сродни монологам Отелло[65] в последнем акте трагедии Шекспира, а также монологу Ричарда III в одноименной хронике, где герой-злодей с предельной искренностью, отметая жалкие оправдания, выносит себе смертный приговор.

Вспоминает в черновых набросках повести герой и Нестора Кукольника: «Глупая и комедиантская мысль мелодрамы, но если б возможно было не хоронить ее. Я не могу представить, что ее унесут. <…> Это мысль ложной мелодрамы, приличная Кукольнику, которого так осмеяли, но, значит, она верна, если она есть у меня» (XXIV, 323). Речь здесь идет о драмах и драматических фантазиях Н. В. Кукольника «Джакобо Санназар» (1833), «Джулио Мости» (1833), «Доменикино» (1837–1838). Нечто подобное «глупой и комедиантской мысли» («Странная мысль: если бы можно: было не хоронить?») действительно присутствует в мелодраме «Джакобо Санназар» (Кукольник Н. Соч. драматические. СПб., 1852. Т. 2. С. 71, 73). Достоевский в «Кроткой» совершает своеобразный и смелый «перевод» некоторых «глупых» мотивов «ложных мелодрам» на трагически-искренний язык монологиста повести, снимая налет искусственности и фальши, свойственных ходульным и претенциозным сочинениям Кукольника, совершенно справедливо, с точки зрения писателя, осмеянных некогда критикой.

Современная критика откликнулась на появление повести благожелательными рецензиями. «Заурядный читатель» (А. М. Скабичевский) в статье «Мысли по поводу текущей литературы. „Кроткая“, фантастический рассказ г-на Достоевского» высоко оценил психологическое искусство писателя, хотя и не был удовлетворен образом героини: «Главное достоинство этой повести в психическом анализе, в той массе поразительных противоречий, какие раскрываются перед вами в натуре героя ее. Перед вами рисуется характер весьма оригинальный, эксцентрический в своем роде, но не лишенный правдоподобия. Девушка очерчена бледнее, характер ее выдается менее рельефно и психические процессы ее мало выяснены».[66]

Критик «Одесского вестника» С. С. (А. И. Кирпичников) в статье «Новый роман Потехина и новый рассказ Достоевского» назвал «Кроткую» «шедевром», восхищался мастерством художника, который «с изумительной яркостью воспроизвел перед глазами читателей всю душевную драму, которая происходила в душе самоубийцы…».[67] Рецензент «Московского обозрения» Б. в статье «За две недели» выразил удовлетворение тем обстоятельством, что вместо политических статей Достоевский поместил в «Дневнике писателя» художественное произведение: «Истинный талант и в самой обыденной жизни, в сферах низменного существования сумеет всегда выбрать что-нибудь представляющее живой интерес для читателей. Доказательство тому – небольшой рассказ „Кроткая“, который г-н Достоевский поместил в последнем нумере своего „Дневника писателя“. Это ежемесячное издание есть не что иное, как фельетон, веденный до сих пор нашим даровитым романистом. В нем он откликается на вопросы дня, и хотя вел свои заметки с одинаковым талантом, но не всегда оказывался самостоятельным в обсуждении общественных вопросов. Ему слишком мешает его мировоззрение, в котором элемент чувства играет чересчур большую роль. Г-н Достоевский – идеальный мистик во множестве современных вопросов, и мы не раз, читая его „Дневник писателя", сожалели о том, что он не дает нам больше беллетристических очерков вместо рассуждений публициста».[68] Критик хотя и высказал некоторые, ставшие уже к тому времени стереотипными замечания об «утомительной» художественной манере Достоевского, но в целом охарактеризовал повесть как заметное и яркое литературное явление: «Этот рассказ был бы еще сильнее, если б автор в состоянии был отделаться от неизбежных своих психологических длиннот, но и в настоящем своем виде он ни в одной литературе не прошел бы незамеченным, а у нас заменяет собой только срочный ежемесячный фельетон».[69]

Получал Достоевский и читательские письма с сочувственными и восторженными отзывами о повести (Л. Ф. Суражевский от 17 декабря 1876 г., Н. П. Баллина от 19 декабря 1876 г., К. В. Назарьевой от 3 февраля 1877 г.). Глубокое впечатление «Кроткая» произвела на М. Е. Салтыкова-Щедрина, говорившего Н. А. Белоголовому: «У него есть маленький рассказ „Кроткая“; просто плакать хочется, когда его читаешь, таких жемчужин немного во всей европейской литературе».[70] Отзывы о «Кроткой» западных писателей неизменно высокие. К. Гамсун преклонялся перед повестью Достоевского: «Это крошечная книжечка. Но она слишком велика для всех нас, она недосягаема для нас по своему величию. Пусть все признают это».[71] А. Жид. назвал «Кроткую» «изумительной вещью»: «одно из самых мощных творений Достоевского, своего рода роман, являющийся, собственно говоря, не чем иным, как длинным монологом, подобно „Запискам из подполья…“».[72]



Share on Twitter Share on Facebook