5

«Дневник писателя» (за исключением декабрьского выпуска) не вызвал в 1877 г. такой обширной и разноречивой прессы, как «Дневник» 1876 г., так как к началу 1877 г. отношение различных органов печати к журналу Достоевского и к общественно-политической программе его автора уже успело определиться.

Поэтому не привлекли особенно пристального внимания печати и статьи Достоевского на политические темы: суждения автора «Дневника» о будущем России, освещение событий русско-турецкой войны, антиклерикальные страницы, анализ отношений России с другими славянскими народами. Публицисты как либерального, так и радикального направления чаще всего ограничивались сожалениями по поводу того, что талантливый писатель обратился к чуждой его дарованию сфере политики. Публицист демократического журнала «Дело» (П. Н. Ткачев), обозревая в «Журнальных заметках» январский, февральский и мартовский выпуски «Дневника», писал: «Г-н Достоевский известен как даровитый беллетрист, но он берется вовсе не за свое дело, когда пускается в публицистику и политику. Уже с самого начала сербской войны г-н Достоевский забил тревогу и повел свое славянское пророчество».[52] Критик называет Достоевского «турецким публицистом», «чудаком-мечтателем, который до сих пор верит в возможность крестовых походов в то время, как Европа уже давно пережила период религиозного воодушевления, а в России он и не бывал; насущные же потребности нового времени и переворот, созданный в жизни народов новейшими изобретениями, дали всему европейскому и русскому мышлению совсем иной характер».[53]

Критик «Дела» сожалеет о некоторых «странностях» Достоевского-публициста, но он не относится к «Дневнику» враждебно, отмечая одновременно разлад с действительностью и благородную убежденность, искренность автора: «Мы вовсе не отрицаем, что идея „общечеловека” имеет законное право на существование. Мы бы желали только, чтобы вы нам доказали, что идея эта принадлежит специально нам, русским, и изобретена нами, а не Европой. <…> Г-н Достоевский вовсе и не подозревает, что в его мечтаниях решительно нет никакого фактического содержания, и мыслит он не реально, а бог знает как, – хоть святых вон выноси. В то же время сколько искренности, сколько любви и сколько фанатизма в его привязанности к народу, к России».[54]

Либеральный критик «Одесского вестника» С. И. Сычевский осудил политические идеи и пророчества Достоевского, опираясь на содержание выпусков «Дневника» за июль – август и (особенно) сентябрь, еще резче, квалифицируя его как «фантаста», «мистика», «фанатического приверженца партии». «Человек бесспорно чрезвычайно умный и с огромным литературным талантом, – писал Сычевский, – он является в последнее время решительным чудаком в политике. В последнем нумере своего „Дневника” он делает одно из чрезвычайно широких политических обобщений и сводит все настоящие вопросы на борьбу между православием и католицизмом. Но, по странной нелогичности, православие у него стоит рядом с протестантизмом, а католицизм – смешивается с исламом и с пресвитерианством <…> Выходит очень странный маскарад, далеко не говорящий в пользу логичности его обобщения <…> Я чувствую себя совершенно неспособным говорить серьезно о прорицаниях и откровениях г-на Достоевского. Настолько же, насколько я уважаю его талант – настолько же болезненно действует на меня его славянофильское кликушество. Он говорит, не поморщившись, такие вещи, от которых вчуже подирает мороз по коже. Про Константинополь и говорить нечего… По мнению г-на Достоевского, он давно уже наш…».[55]

Политические идеи «Дневника» встретили противодействие и у постоянного оппонента Достоевского в те годы, критика-народника А. М. Скабичевского[56]. Последний иронически отозвался о сентябрьском выпуске «Дневника»: «…сдается мне, что заключительные предсказания г-на Достоевского относительно окончания боя в пользу Восточного вопроса представляются очень и очень сомнительными и несбыточными. Я не скажу, чтобы способность предсказывать лежала вне человеческой природы, но только беда вся в том, что, имея дело с такою сложною комбинациею, какова человеческая жизнь, предсказатели никак не могут обнять и сообразить всю перекрестную сеть взаимно действующих элементов этой комбинации; иногда по ошибке <…> а иногда ради упрощения выводов, они очень часто опускают из виду то тот, то другой элемент, а этот самый опущенный элемент в будущем может повести ход событий совсем в другую сторону, чем они предполагают. В такую ошибку впадает, по моему мнению, и г-н Достоевский».[57]

Далее, коснувшись рассуждения Достоевского об «известном эпизоде» из романа Сервантеса, критик язвительно заметил, что более всего похож на Дон-Кихота Достоевский-прорицатель, «воображающий, что одним ударом меча в одни сутки можно решить все европейские, западные и восточные вопросы…». Завершил Скабичевский статью характерным вообще для народнической критики противопоставлением Достоевского-публициста Достоевскому-художнику: «…я не могу выразить, как мне жалко, что, наполняя свои дневники мистико-фантастическими рассуждениями и высокопарно-туманными фразами, г-н Достоевский забыл совсем о своем истинном призвании изобразителя русской жизни. Единственными страницами наиболее дельными и памятными в течение двух лет издания „Дневника писателя” остаются все-таки те две-три повести, которые были напечатаны в нем. Приобретя таким образом довольно плохого мыслителя и политика, мы потеряли весьма талантливого беллетриста. Как же не пожалеть об этом?».[58]

Еще резче реагировал Скабичевский на спор Достоевского с Н. Я. Данилевским «о владении Константинополем» в ноябрьском номере «Дневника писателя», прибегая по его адресу к таким энергичным выражениям, как «дилетант славянобесия», а его суждения характеризуя как «трескучие фразы», «исступленные завывания».[59]

Статья Достоевского, посвященная окончанию дела Корниловой, в апрельском выпуске «Дневника» вызвала острую критику «Северного вестника».[60] Достоевский подробно ответил критику в декабрьском выпуске. Позиция публициста «Северного вестника» не была характерной: большинство критиков и читателей сочувственно восприняли вмешательство Достоевского в запутанное и сложное юридическое дело. Н. В. Шелгунов (за подписью «Н. В.») во «Внутреннем обозрении» журнала «Дело» поддержал Достоевского, благодаря посредничеству которого дело Корниловой рассматривалось во второй раз, и осудил речи товарища прокурора и председателя суда: «Товарищ прокурора, обвинявший Корнилову второй раз, усиливался уговорить присяжных „не верить психиатрам, которые уже по своей профессии склонны видеть везде сумасшедших”. Но еще удивительнее было заключительное слово председателя. Он приглашал присяжных воздержаться от всякого влияния на них „доводов знаменитого писателя”. Мало ли что так себе, на ветер, „может взболтнуть знаменитый писатель”. Другое дело, сказал председатель, „если бы писателя посадили на скамью присяжных: тогда он, может быть, сказал бы совсем другое!” Эти стрелы были направлены против Достоевского, который сидел в публике. Если таким образом ценит значение мысли один из представителей истины и правды – правды, для восстановления которой он призван, то что же говорить о той „легкомысленной” части публики, для которой и мысли и люди мысли, и труд мысли, и ее результаты и не видны, и не ясны, и не понятны?».[61]

Отмечен был современниками успех «Дневника писателя» у читателей, особенно среди молодежи. О нем с удовлетворением писал в «Гражданине» бывший сотрудник «Времени» и «Эпохи» А. У. Порецкий (в статье «Цикл понятий (Заметки из текущей жизни)», подписанной псевдонимом «Е. Былинкин»). «Не помните ли, – обращался к читателю еженедельника Порецкий, – где-то был недавно напечатан слух, что „Дневник писателя” имеет у нас большой успех между учащейся молодежью. Не знаю как кому, а для меня этот слух был подобен ясной утренней заре, и мне кажется, что кто следил за этим единственным в своем роде изданием и вникал в дух, его оживляющий, тот ни за что не упрекнет меня в излишестве или пристрастии. В последнее время не раз поднимались жалобные голоса об оскуднении или даже совершенном исчезновении в нашем обществе нравственного идеала, о происшедших от того принижении духа, безурядице в молодых головах и о последовавших затем разных „прискорбных явлениях”. Многие не верили или сами жаловались, те не умели помочь горю, потому что не находили слова, могущего найти дорожку к молодым сердцам. Кажется, автор „Дневника” нашел это слово у себя в душе, – это мягкое, горячее, зовущее к нравственному идеалу слово…».[62]

Читательский успех «Дневника», в том числе и среди учащейся молодежи, несомненен. Он подтверждается свидетельствами многих корреспондентов Достоевского. Однако у П. Н. Ткачева были основания отнестись к вопросу о восприятии «Дневника» революционно настроенной молодежью более трезво: «…г-н Достоевский <…> если верить его заявлениям, – иронизировал Ткачев, – пользуется большою симпатиею и любовью молодежи, она даже смотрит на него (опять-таки если верить его заявлениям) в некотором роде как бы на своего учителя. Очень может быть, что на этот счет г-н Достоевский немножко и ошибается…».[63] Ткачев имел в виду ту студенческую молодежь, об отношении которой к «Дневнику писателя» вспоминает Е. Н. Леткова-Султанова: «В студенческих кружках и собраниях постоянно раздавалось имя Достоевского. Каждый номер „Дневника писателя” давал повод к необузданнейшим спорам. Отношение к так называемому „еврейскому вопросу” <…> в „Дневнике писателя” было совершенно неприемлемо и недопустимо. <…> молодежь <…> отчаянно боролась с обаянием имени Достоевского, с негодованием приводила его проповедь „союза царя с народом своим” <…> непрерывно вела счеты с Достоевским и относилась к нему с неугасаемо критическим отношением после его „патриотических” статей в „Дневнике писателя”.[64]

Из материалов «Дневника», пожалуй, наибольший интерес у критиков-современников вызывали литературные воспоминания Достоевского и выпуски «Дневника», посвященные роману Л. Н. Толстого «Анна Каренина» и памяти Н. А. Некрасова.

Критик «Рижского вестника» особо выделил в январском выпуске «несколько интересных воспоминаний г-на Достоевского о первом знакомстве его с г-ном Некрасовым, воспоминаний, характеризующих одну из самых счастливых эпох нашей литературы». Эпохе 1840-х годов критик противопоставил безрадостное положение дел в современном журнально-литературном мире: «Увы! для нас навсегда минула эта счастливая эпоха „эстетических” восторгов, „идейных” увлечений и искренного благоговения перед человеческим гением <…> Мы, русские, стремящиеся опередить все европейские народы серьезностью „направлений” и солидностью воззрений, не сохранили даже той, относительно небольшой доли уважения к своим писателям, которое проявляется даже в „легкомысленном обществе” современного Вавилона (подразумевается Париж. – Ред.)».[65]

Рецензента «Рижского вестника» поддержал новороссийский литератор С. Т. Герцо-Виноградский, восклицавший в статье «Журналистика» (подписана его псевдонимом «Барон Икс»): «О, bon vieux temps! Теперь даже и в литературных кружках ни тени подобной жизни, страстности, увлечений… Все быстро спустилось с высоты идеалов и горячей любви на покатую отлогость «банкирских контор», этих излюбленных учреждений века, управляющих даже судьбами журналистики, в лице Баймаковых, Краевских, Трубниковых, Полетик… Если бы теперь нашелся новый Достоевский, кому бы он понес свою рукопись, в какую бы редакцию обратился, когда, как выразился один из <…> публицистов, журналистика утратила характер доброго старого времени и превратилась в лавочку, фабрику, завод…».[66]

Февральский выпуск «Дневника» был сочувственно принят критиками и читателями. Даже А. М. Скабичевский, в 1877 г. весьма критически относившийся к «Дневнику», с симпатией процитировал мысли Достоевского о Левине и Власе.[67] Взволнованно о глубоком впечатлении, произведенном на них этими же страницами февральского номера, писали Достоевскому Н. С. Лесков и А. Л. Боровиковский (см. ниже, с. 540–541).

Глубокий критический разбор февральского выпуска появился через три года во второй статье Г. И. Успенского о Пушкинской речи Достоевского – «Секрет». Успенский уделил здесь много места обстоятельному анализу содержания § 3 и 4 его второй главы («Злоба дня в Европе», «Русское решение вопроса»). Успенский отдал должное глубине анализа исторически сложившегося положения дел в Западной Европе 1870-х годов, последовательности и точности социально-критической мысли Достоевского. Сделав ряд выписок из «Дневника», Успенский резюмирует: «Вот положение вещей в Европе, положение историческое, вполне объясняющее неизбежность борьбы не на живот, а на смерть, между двумя борющимися сторонами, уже ставшими в боевую позицию. Г-н Достоевский обстоятельно объясняет, почему ни та, ни другая сторона не могут уступить, почему вопрос не может быть поставлен на нравственную почву. Все эти объяснения в европейском решении вопроса о злобе дня <…> основаны на исторически сложившемся положении вещей, очерк которого г-н Достоевский приводит в начале статьи именно для того, чтобы читателю было понятно, почему дело решится так, а не иначе».[68] Высокую авторитетность критической оценке Успенского придало то, что она принадлежала автору «Выпрямила» и «Больной совести» – человеку, которому было «в подробности известно мучительно-тягостное положение злобы дня» не только в России, но и в Европе.[69]

Но Успенского, естественно, многое не могло удовлетворить в предлагаемом Достоевским решении вопроса. «Покуда дело идет о злобе дня в Европе, – четко определяет Успенский причины своего критического отношения к идеологическим тезисам и высокой проповеди Достоевского, – автор вполне последователен <…> Но как только дело касается России, никакого положения нет, а прямо, с первой строки, начинаются ни на чем не основанные прорицания, указания, ребусы, шарады <…> отвлеченная (хотя и очень искусная) проповедь о самосовершенствовании. Ни о положении вещей в данную минуту, ни о прошлом, из которого оно вышло, нет ни одного слова <…>. На каждом шагу задаешь себе вопрос: какую такую злобу дня разрешу я, если, подобно Власу, буду с открытым воротом и в армяке собирать на построение храма божия? Если ту же, какая в Европе, то почему же там дело должно кончиться дракой, а не Власом? Если другую какую-нибудь, русскую злобу, особенную, то какую именно?».[70]

Успенский указывает на главную причину неизбежных противоречий в теориях и проповедях Достоевского-публициста – недостаточную трезвость его аналитической мысли: «Не определяя „положения” вещей, не объясняя его, решительно невозможно давать советов о том, что нужно делать, невозможно предсказывать, прорицать, учить и наставлять, не рискуя впасть в противоречия и свести самую горячую проповедь на ничто. И таких противоречий можно найти у г-на Достоевского не мало».[71]

В отличие от других критиков-демократов Успенский проник в сердцевину идеологических противоречий «Дневника писателя». Его анализ общественно-политических теорий Достоевского отличает соединение критицизма по отношению к выводам Достоевского и эмоциональной зараженности теми же «больными» вопросами русской жизни. Другие же критики-народники 1870-х гг. ограничились более общим упоминанием в противоречиях публицистической мысли Достоевского, обойдя вопрос об их причинах и сути. Так, Н. К. Михайловский привел в «Письмах о правде и неправде» два противоположных, вызванных разными обстоятельствами суждения Достоевского и заметил вскользь, что «мог бы сделать и другие сопоставления разных мест „Дневника писателя”, выражающих мнения, столь же диаметрально противоположные по вопросам, не менее важным».[72] П. Н. Ткачев писал с иронией о «противоречиях» Достоевского как о само собой разумеющемся, не требующем ни доказательств, ни обстоятельного анализа: «Кто не знает, что его „больная душа” составлена из таких нескладных противоречий, которых никакая немецкая философия не в состоянии обнять (а она ли не обнимает необъятного?) и никакая славянофильская мудрость не в силах примирить (а она ли не примиряет непримиримое?)».[73] Сходную оценку давали этическим идеалам автора «Дневника» А. М. Скабичевский, М. А. Протопопов и другие критики-народники, а равно и многие из представителей либерального направления.

Примечательно, что суждения Достоевского о романе «Анна Каренина» были восприняты многими критиками как «чудачество», пожалуй, еще большее, чем вдохновенные пророчества Достоевского о будущих политических судьбах России и Европы. Например, с искренним недоумением воспринял мысли Достоевского о мировом значении «Анны Карениной» в июльско-августовском выпуске «Дневника» Сычевский: «Читателям „Од<есского> в<естника>” известно, как высоко я ставил и ставлю этот прекрасный роман. Но даже меня заставило протереть глаза мнение Достоевского, будто „Анна Каренина” – это именно и есть то новое, мировое слово, которое дает славянскому духу право на вековое первенство между всеми народами… И знаете, в чем заключается это слово? Что выражает собою „Анна Каренина”? Она, по мнению Достоевского, доказывает ту великую мысль, что карать человеческие заблуждения и прегрешения есть дело не человеческое, а божие… Не думаю, чтобы сам граф Толстой согласился с таким толкованием своего произведения…».[74]

Скабичевский, поставив в своей статье рядом Толстого и Мещерского (которых будто бы объединяет «отрицание великосветской жизни и тяга в деревню»), осудил политические тенденции «Дневника». Тем не менее Скабичевский с удовольствием согласился с мнением автора в июльско-августовском выпуске о толстовском Левине: «Среди всего того исступленного кликушества, которому окончательно в последних выпусках своего „Дневника” предался г-н Достоевский по случаю войны, он высказал несколько мыслей по поводу последней части „Анны Карениной”, не лишенных справедливости и показавших, что бедный гр. Толстой, никому не угодивший своим романом, не угодил даже и сродственнику своему по мировоззрению г-ну Ф. Достоевскому».[75]

«Некрасовская» глава декабрьского выпуска «Дневника», в которой Достоевский полемизирует со Скабичевским, В. П. Бурениным и радикально настроенными студентами, особенно оживленно обсуждалась прессой.

А. Г. Достоевская так охарактеризовала мнение большинства журналистов и писателей о «некрасовской» главе «Дневника»: «По мнению многих литераторов, статья эта представляла лучшую защитительную речь Некрасова как человека, кем-либо написанную из тогдашних критиков».[76] Такой, действительно, была оценка многих читателей, в частности Е. А. Штакеншнейдер: «Его глава в „Дневнике писателя” о Некрасове разве не перл? Кто из поклонников и панегиристов Некрасова сказал о нем то, что сказал о нем Достоевский? И сказал не превознося его, не хваля, не выставляя его добродетель и умаляя пороки».[77]

Благожелательно была воспринята оценка Некрасова публицистами «Нового времени» и «Недели». В. П. Буренин, цитируя и пересказывая «Дневник», писал в заключение: «Вот, по моему искреннему убеждению, оценка поэзии и личности Некрасова столь же глубокая, сколько верная. <…> Только таким любящим народ сердцем и можно постигнуть настоящую суть поэзии Некрасова и отличить в этой поэзии то, что действительно составляет ее великую сущность, ее плодотворное зерно, от наносной шелухи, которой в стихотворениях покойного найдется немало».[78]

Публицист «Недели» в статье, «Либерал о сером мужике», цитируя декабрьский выпуск, соглашается с упреками писателя русской дворянской интеллигенции «за то, что она кичится своим „европеизмом” перед народом…”.[79] Несправедливо осудив очерки «Из деревенского дневника» Успенского, который якобы «на даче <…> открыл что ни на есть самую суть мужицкой души», критик «Недели» сочувственно противопоставил трезвому взгляду Успенского на положение русской деревни и на уровень развития крестьянского самосознания глубокую веру Достоевского «в нравственную высоту души русского серого мужика».[80]

Далеко не все критические отзывы о «некрасовской» главе «Дневника» были положительными. И основные тенденции, и отдельные частные суждения ее автора вызвали немало полемических замечаний. Ряд критиков заявил о своем прямом и категорическом неприятии той концепции народности творчества Некрасова, которую отстаивал Достоевский, а равно осмысления им личной трагедии поэта.

Ответил Достоевскому и непосредственно задетый в «Дневнике» Скабичевский. Но его возражение прозвучало слабо, а суждения критика о Пушкине, Лермонтове и – особенно – Тютчеве обнаружили в Скабичевском фактического эпигона Писарева. «…Некрасов <…> выше их, – выше их именно тем, чем наш век выше века Пушкина и Лермонтова, – настаивал критик, – Некрасов <…> выше своих предшественников тем, что в его поэзии мало того, что преобладают, но и выражаются страстными, исполненными мучительной скорби звуками такие мотивы нашей жизни, которые у его предшественников могли вызывать изредка <…> холодные и напыщенные фразы <…> Что же касается сравнения некрасовской поэзии с музой Тютчева и поставления последней выше первой, то об этом и говорить не стоит <…> После подобного сравнения г-ну Достоевскому остается одно: поставить князя Мещерского превыше всех беллетристов; аналогия выйдет вполне точная, потому что князь Мещерский совершенно то же самое в прозе, что Тютчев в поэзии».[81]

Существа идейных позиций Достоевского Скабичевский сколько-нибудь прямо не коснулся, ограничившись в полемике с автором «Дневника» более или менее частными возражениями. Г. З. Елисеев во «Внутреннем обозрении» «Отечественных записок», напротив, полемизируя с основными тезисами декабрьского выпуска, выразил общее принципиальное отношение редакции «Отечественных записок» к идеям и убеждениям Достоевского. Елисеев оспаривал мнения Суворина и Достоевского о Некрасове – человеке и поэте. Воспоминания Суворина Елисеев характеризует кратко, но энергично и однозначно: «Удивляться надобно, что из интимной беседы с Некрасовым, именно мысль о наживании денег <…> сильнее всего напечатлелась в уме и сердце г-на Суворина, а еще более удивительно, что он не только счел нужным поведать об этом всем, но и озаботился даже оправдательную теорию в виде русской жизненной философии для нее подстроить».[82]

Елисеев квалифицировал как измышление Достоевского тезис о «демоне самообеспечения, мучившем якобы всю жизнь Некрасова», обвинив автора «Дневника» в странном и тенденциозном осмыслении стихотворения «Секрет»: «Миллион, – восклицает г-н Достоевский, – вот демон Некрасова!» Судя по этому восклицанию, в котором с такою самоуверенностью содержание <…> стихов применяется к Некрасову, иной читатель подумает, что эти стихи Некрасов написал о самом себе! Ничего не бывало! <…> Каким образом г-н Достоевский, признающий искренность поэзии Некрасова, мог в стихотворении „Секрет” усмотреть личный идеал Некрасова, когда последний относится к выведенному им герою с самым суровым порицанием – понять трудно».[83]

Особенно горячо полемизирует Елисеев со словами Достоевского об «известных влияниях», под которыми находился Некрасов. «Отрицать самостоятельность мысли в Некрасове, – писал критик, – утверждать, что большая часть его стихотворений написаны по чужим внушениям, которые воспринимались им пассивно по недомыслию, вследствие неразвитости – значит не только унижать, но и совершенно уничтожить всякое значение Некрасова, низводить его на степень искусного стихослагателя и рифмача, ставить ниже Фета, Майкова и т. д., потому что так или иначе последние поют все-таки, что бог им на душу положит, а не чужие мысли перелагают в стихи».[84]

Елисеев упрощает и огрубляет мысль Достоевского, но делает это преднамеренно, так как полемизирует не только с «диалектической» статьей автора «Дневника», но и с другими, гораздо более прямолинейными и часто просто оскорбительными суждениями о Некрасове, появившимися в самых различных органах печати (например, в «Гражданине», «Санкт-Петербургских ведомостях», «Деле»). Елисеев разъяснял: «Мне могут сказать, что я понимаю слова Достоевского о влиянии на Некрасова людей его лагеря слишком грубо, буквально, что г-н Достоевский вовсе не хотел сказать того, что Некрасову давались темы и подсказывались самые мысли, которые излагать следует; а что теории, проповедуемые людьми его лагеря, несомненно должны были восприниматься и Некрасовым, находившимся в постоянном с ними обращении, что, находись Некрасов в другом лагере, что при других условиях было возможно для мало развитого Некрасова, он, окруженный другими людьми, пел бы и другие песни, совершенно противоположные. Да, правда, г-н Достоевский не понимает так грубо и буквально влияния, которое имели, по его словам, на Некрасова люди его лагеря, но суть дела остается та же; притом я имел в виду не одного г-на Достоевского, а и других. А другие понимали это влияние именно в таком грубом, буквальном смысле».[85]

Елисеев преимущественно потому так резко полемизировал с мнениями Достоевского, что они представлялись ему наиболее опасными, способными дезориентировать многих, в том числе и демократически настроенных читателей. Отсюда и элементы памфлета, карикатуры, недвусмысленные личные выпады обозревателя «Отечественных записок» против Достоевского, враждебный тон статьи Елисеева: «Условия во все время поэтической деятельности Некрасова были таковы, что он мог пристать к какому угодно лагерю, – язвительно писал Елисеев, – и во многих отношениях в лагере г-на Достоевского и „Гражданина” ему было бы гораздо удобнее быть, чем в том, где он был; следовательно, если, несмотря на многие неудобства, Некрасов остался все-таки в этом лагере, где был, то значит, что это было ему по душе, что он свободно хотел тут быть. Ведь не будет же г-н Достоевский утверждать, что Некрасов постоянно до конца жизни был не развит, что во всю жизнь свою он не мог понять той мудрости, которая исповедуется в других лагерях, ну, хоть бы в лагере г-на Достоевского и „Гражданина”.

Однако в апрельском «Внутреннем обозрении», отвечая А. С. Суворину, Елисеев иначе и в другой связи освещает «некрасовскую» главу «Дневника писателя», выделяя здесь тот полемичный аспект статьи Достоевского, которому он не может не сочувствовать: «…статья его о Некрасове написана под самым неприятным впечатлением от толков вообще газет о покойном, преимущественно же от статьи г-па Суворина; против нее главным образом направляет свои удары г-н Достоевский <…> своим рассуждением о несовместимости той „практичности”, которую оправдывал г-н Суворин в Некрасове, с поэзией о том, что всякое извинение подобной практичности заключает в себе нечто принизительное для извиняемого и умаляет образ извиняемого чуть не до пошлых размеров, г-н Достоевский, так сказать, припирает г-на Суворина к стене. Отвечай, дескать, прямо, что такое был Некрасов: поэт-гражданин или стихослагатель-комедиант, самый яркий представитель искусства для искусства?».[86]

Своеобразный итог затянувшегося спора о Некрасове-поэте и человеке подвел П. Н. Ткачев в статье «Литературные мелочи. Философские размышления о нравственности, нравственных идеалах и о других мелочах (Посвящается гг. Суворину, Достоевскому и Елисееву)», подписанной псевдонимом «Все тот же».

Согласившись со справедливостью слов Достоевского о невозможности говорить отдельно о Некрасове-поэте и Некрасове-гражданине, Ткачев затем остановился на споре в печати о «нравственных достоинствах и недостатках Некрасова». «Спор этот, – по мнению Ткачева, – в высшей степени характеристичен для определения нравственного состояния современной литературы, а следовательно, и всей той интеллигентной среды, мнения, воззрения и идеалы которой выражает эта литература». Поэтому ведущий критик журнала «Дело» так определяет главную задачу статьи: «…мы считаем своею обязанностью остановиться на этой полемике, вникнуть в ее внутренний смысл, разоблачить ее истинный характер…».

Ткачев разбирает характер выдвинутых в печати обвинений по адресу Некрасова и того, что было сказано в его защиту. Критика «Дела» возмущает мелочность и мещанская узость взглядов обвинителей: «…все они стоят исключительно на точке зрения элементарной, уголовно-полицейской морали, все они касаются исключительно частной, домашней жизни поэта. Как будто полицейско-уголовная точка зрения есть самая подходящая для оценки его нравственного характера!».

Но и «защитники», как стремится показать Ткачев, оказались не намного лучше обвинителей. Особенно беспощаден критик к «представителю самоновейшей полицейско-патриотической прессы», «пресловутому червонному валету журналистики» А. С. Суворину. Ткачев не считает даже нужным подробно останавливаться на мнениях Суворина: «Цинизм его нравственных воззрений до такой степени бьет в глаза, что едва ли они хоть кого-нибудь могут ввести в соблазн». И далее, когда он сравнивает «оправдательные аргументы» в статьях Суворина и Достоевского, критик неизменно оговаривается, указывая, что последний «во всех своих нетенденциозных произведениях <…> постоянно являлся и является красноречивым защитником „униженных и оскорбленных”; его „Мертвый дом”, его „Бедные люди”, его „Униженные и оскорбленные”, его „Идиот”, его „Преступление и наказание”, наконец его „Подросток” проникнуты такими высокими истинно-человечными, гуманными чувствами, что, разумеется, никому и в голову не может прийти ставить его в нравственном отношении на одну доску с каким-нибудь, с позволения сказать, Сувориным».

Тем решительнее восстает Ткачев против «психологического анализа» личности Некрасова в «Дневнике». Критик пришел к неутешительным выводам и даже заподозрил Достоевского в «самооправдании»: «„Некрасов-шулер, Некрасов – ловкий практик”, Некрасов, не брезгующий никакими средствами для наживы денег, этот, одним словом, суворинский Некрасов все же лучше Некрасова, любящего народ не ради народа, а ради самого себя, Некрасова, видящего в этой любви какую-то „самоочистительную жертву”, – Некрасова, как его изображает г-н Достоевский. А ведь г-н Достоевский хотел оправдать Некрасова, хотел примирить с ним общественную совесть!.. Хорош защитник! Но, быть может, подобно г-ну Суворину, Достоевский, „оправдывая” Некрасова, имел в виду совсем не его, а самого себя?».

Наибольшие, однако, возражения у Ткачева вызвали, как и у Елисеева, мысли Достоевского об особом, очистительном характере любви Некрасова к народу: «Я назвал любовь г-на Достоевского к народу оригинальною, но я это сделал только из деликатности; в сущности же гораздо вернее ее назвать лживою, лицемерною, бессмысленною и в высочайшей степени безнравственною. Если действительно Некрасов любил народ подобной любовью, если подобною любовью любит его и Достоевский, то, очевидно, ни тот ни другой никогда его не любили, они только идолопоклонствовали перед ним, то есть обманывали его, и притом обманывали умышленно, сознательно. В их идолопоклонстве нет и не может быть никакой искренности, – это идолопоклонство книжников и фарисеев».[87]

Логично, что Ткачев всецело соглашается с полемическими возражениями Достоевскому (и, разумеется, Суворину) Елисеева, который «весьма резонно заключает», что «Некрасов вовсе не так сильно страдал от увлечения своего демоном самообеспечения и вовсе не так часто чувствовал потребность своего очищения и оправдания в любви к народу (то есть любви a la Достоевский) и в преклонении перед его правдой, как это выходит по теории г-на Достоевского».[88] Но характер «защиты» хроникером «Отечественных записок» Некрасова-гражданина столь же мало удовлетворил Ткачева, как практическая философия Суворина и «теория» Достоевского. Ткачев точно уловил противоречивость и непоследовательность позиции Елисеева: «Посудите сами: Некрасов, которого мы <…> привыкли считать человеком вполне определенного лагеря <…> вполне определенного направления <…> постоянно внушал <…> даже „людям, вместе с ним работавшим”, самые противоречивые о себе представления. Он постоянно являлся перед ними „в фальшивом свете” <…> Мало того: он не только считал позволительным говорить приспособительно к человеку, он считал даже позволительным и действовать приспособительно к обстоятельствам; поэтому как его слова, так и его поступки отличались, по словами хроникера, крайнею противоречивостью…».[89]

При всей своей остроте полемика по поводу речи и статьи Достоевского о Некрасове показала, что они стали заметными, яркими общественно-литературными событиями года.

Декабрьским выпуском «Дневника» за 1877 г. завершилось двухлетнее его издание. В прессе появились немногочисленные, но благожелательные итоговые статьи о «Дневнике». И. Ф. Тхоржевский и А. А. Тхоржевская (ур. Пальм) в статье «Ф. М. Достоевский и его „Дневник писателя”» (подписана их общим псевдонимом «Иван-да-Марья») отмечали успех «Дневника» среди читающей публики: «Давно, более четверти века тому назад, Ф. М. Достоевский жестоко поплатился за свои идеалы; но ему суждено было увидеть осуществление всего, за что он прежде ратовал, и он говорит теперь с нами о задачах нашего времени с искренностью человека, которому нечего скрывать, и с тем авторитетом, на какой ему дают право перенесенные им испытания. Его слушают как учителя и горячо сочувствуют ему, как испытанному другу. Его „Дневник” имеет огромный успех. Но что всего важнее и чему до сих пор не было примеров – это нравственная связь, прекрасная сама по себе и удвоивающая силы писателя и возвышающая его душу <…> Таких хороших и таких близких отношений между писателем и обществом до сих пор еще не было <…> „Дневник писателя” сделал первый удачный опыт в этом отношении, и в этом его огромная заслуга».[90]

С некоторыми оговорками («Я не разделяю многих славянофильских и особенно мистических взглядов и парадоксов г-на Достоевского…»), но тоже в целом весьма высоко оценил «Дневник писателя» за 1876 и 1877 гг. В. П. Буренин. Критик особенно выделил независимость и «внепартийность» издания. Он писал: «„Дневник” г-на Достоевского был таким оригинальным, а главное, таким глубоко искренним изданием, что он приобрел себе самые живые симпатии не только у читателей, но даже и среди наших журнальных котерий, которые любят называть себя партиями. Несмотря на парадоксальность многих воззрений высокодаровитого писателя, в его „Дневнике”, в продолжение двухлетнего срока, было высказано много своеобразных, верных и иногда необыкновенно глубоких, светлых мыслей и наблюдений и притом высказано такой задушевной, убеждающей, горячей речью. Без всякого сомнения, в нашей периодической литературе немного насчитывается изданий, могущих по внутреннему интересу конкурировать с этим маленьким журналом, издававшимся одним лицом, без помощи каких бы то ни было сотрудников. Все, кто читал „Дневник”, – а его читали очень и очень многие: он имел замечательный успех – конечно, пожалеют о том, что автор прекращает свою задушевную и симпатичную беседу о различных вопросах и явлениях современной действительности».[91]

Share on Twitter Share on Facebook