2

«Фантастический рассказ» – единственное художественное произведение в составе «Дневника писателя» за 1877 г. – занимает в творчестве Достоевского особое место. По мнению М. М. Бахтина, «поражает предельный универсализм этого произведения и одновременно его предельная же сжатость, изумительный художественно-философский лаконизм».[249]

Рассказ «Сон смешного человека» – кульминация в развитии одного из центральных, постоянных мотивов творчества Достоевского – золотого века. Вслед за Сен-Симоном и другими утопистами Достоевский веровал в то, что подлинный золотой век, то есть общество, основанное на братских и гуманных началах, не давно перевернутая, а будущая, предстоящая страница истории человечества.[250] Это общество должно разрешить все мучительные, «проклятые» вопросы и недоумения эпохи «цивилизации».

Отражение в «Сне смешного человека» идей французских утопистов (А. Сен-Симона, Ш. Фурье, В. Консидерана, Б. Анфантена) многократно отмечалось в литературе о Достоевском.[251]

Обычно Достоевский противопоставляет «коноводов» утопического социализма тех времен, когда «понималось дело еще в самом розовом и райско-нравственном свете», представителям позднейшего, «политического» и «делового» социализм (второй половины XIX в.), отдавая предпочтение первым. Имена «коноводов» французского утопического социализма Достоевский упоминает в февральском выпуске «Дневника писателя» 1877 г., воссоздавая историю движения: «…лет сорок назад все эти мысли и в Европе-то едва начинались, многим ли и там были известны Сен-Симон и Фурье – первоначальные „идеальные” толковники этих идей, а у нас <…> знали тогда о начинавшемся этом новом движении на Западе Европы лишь полсотни людей в целой России». (С.62). «Идеальными» мыслителями называет Сен-Симона и Фурье Достоевский потому, что они придавали большое значение этическим проблемам: «…прежде, недавно даже, была <…> нравственная постановка вопроса, были фурьеристы и кабетисты, были спросы, споры и дебаты об разных, весьма тонких вещах. Но теперь предводители пролетария все это до времени устранили» (С. 67).

Эти и другие (почти идентичные по смыслу приведенным) высказывания автора «Дневника писателя» позволяют точно судить о том, что было близко Достоевскому в идеях французских социалистов-утопистов и что он решительно отвергал как «пагубное» и нелепое. Достоевский и в 1840-х годах многого не принимал в утопиях Фурье и Э. Кабе, как и другие петрашевцы, в частности В. А. Милютин, иронически писавший в статье «Мальтус и его противники» о том «общественном устройстве», «которое придумал Фурье для блага человечества, но которым человечество, вопреки надеждам фурьеристов, может весьма легко и не воспользоваться…».[252]

Сердцевина рассказа Достоевского – пророческий, историко-философский сон героя, который делится на 3 этапа: 1) пробуждение «смешного человека» после «смерти» и полет с небесным спутником к звездочке; 2) картина жизни счастливых обитателей планеты – «детей солнца»; 3) конец золотого века на безгрешной земле; описание эпохи обособления и войн.

Счастливая планета до «грехопадения» и изобретения «науки» – идеализированное прошлое земли.[253] Достоевский рисует общество невинных людей, чье счастье обусловлено неведением, которое ничего не стоило смутить и «развратить» одному «прогрессисту» и «гнусному петербуржцу». Очевидна условность переноса Достоевским картины идеального человеческого общежития на другую планету. Речь, в сущности, идет о счастливой поре детства человечества, и «живой образ» прекрасных иноземлян восходит к античным представлениям об утраченном золотом веке – бесчисленным вариациям в средневековой и новой европейской литературе «темы» Гесиода («Труды и дни»)[254], об этом достаточно ясно говорится и в самом рассказе Достоевского: «Это была земля, не оскверненная грехопадением, на ней жили <…> в таком же раю, в каком жили, по преданиям всего человечества, и наши согрешившие прародители…» (С. 130); (курсив наш. – Ред.).

Универсальность сна («предания всего человечества») позволяет в литературные и идейные «источники» рассказа зачислить почти всю старую и новую европейскую литературу. С большей определенностью можно, однако, говорить об одном литературном произведении как настоящем литературном «источнике» – «Дон-Кихоте» Сервантеса.

Еще в набросках к «Идиоту» писатель предусматривал ввести в роман речь Мышкина о рае – своеобразную параллель монологу Дон-Кихота (ч. 1, гл. XI): «Вдохновенная речь Князя (Дон-Кихот и желудь)» (IX, 277, 468).

Ряд мотивов и идей речи Дон-Кихота отразился в картине «рая», увиденного во сне «смешным человеком»: органическое единство человека с природой и животным царством; мир, согласие, любовь, естественно присущие свободному союзу людей, не знающих, что такое ложь, лицемерие, личный произвол, сладострастие.

Особенно сближает речь Дон-Кихота и сновидение героя Достоевского контрастное и скорбное противопоставление идеала и действительности, тоска по красоте и иной, справедливой и чистой, жизни всех.

В рассказе Достоевского противопоставление прекрасного идеала и «подлой» действительности значительно резче и трагичнее, чем в речи героя Сервантеса; близость отдельных мотивов вне сомнения.[255]

Пронизана также и античными аллюзиями картина «рая» в рассказе. А грустная и кровавая летопись жизни счастливых людей после «развращения» – это история земли в самом сжатом очерке, в которую попали и вполне конкретные «реалии»: «Когда они стали преступны, то изобрели справедливость и предписали себе целые кодексы, чтоб сохранить ее, а для обеспечения кодексов поставили гильотину».[256] Но это не просто горестно-иронический обзор заблуждений человечества с опорой на античные и позднейшие представления о происхождении наук и искусств из людских страстей и пороков. Достоевский создает неповторимый, резко индивидуальный очерк истории человечества, пропитанный мотивами мучительной и экстатической любви к земле и мирозданию, страдания и жестокого сладострастия.[257] В этот очерк Достоевский вводит антипозитивистскую полемику – развенчание «полунаучного» кредо, самоубийственного, с точки зрения писателя, для человечества: «Знание выше чувства, сознание жизни – выше жизни. Наука нам дает премудрость, премудрость откроет законы, а знание законов счастья – выше счастья». Н. А. Бердяев так тезисно очерчивает главную мысль рассказа: «Мировая гармония без свободы, без познания добра и зла, не выстраданная трагедией мирового процесса, ничего не стоит. К потерянному раю нет возврата. К мировой гармонии человек должен придти через свободу избрания, через свободное преодоление зла. Принудительная мировая гармония не может быть оправдана и не нужна, не соответствует достоинству сынов Божиих. Так изобличается рай в „Сне смешного человека”. Человек должен до конца принять страдальческий путь свободы».[258]

«Смешной человек» объявляет войну позитивистским принципам «научной» переделки мира. Аналогичной была и позиция Достоевского, полемизировавшего в «Дневнике писателя» 1876 г.: «Люди вдруг увидели бы, что жизни уже более нет у них, нет свободы духа, нет воли и личности, что кто-то у них все украл разом <…> Настанет скука и тоска: все сделано и нечего более делать, все известно и нечего более узнавать. Самоубийцы явятся толпами, а не так, как теперь, по углам; люди будут

сходиться массами, схватываясь за руки и истребляя себя все вдруг, тысячами, каким-нибудь новым способом, открытым им вместе со всеми открытиями» (13, 39).

Размышления Достоевского о самоубийцах нашли отражение в рассказе о злосчастиях, обрушившихся после падения на обитателей благословенной планеты: «Явились религии с культом небытия и саморазрушения ради вечного успокоения в ничтожестве» (С. 135).[259]

Финал рассказа (оптимистический и торжественный) резко контрастирует с тягостно-мрачной прелюдией к сну. До сна «смешной человек» принадлежит к традиционному в творчестве Достоевского типу подпольных героев-парадоксалистов; ближе всего он к Кириллову (и Ставрогину) в «Бесах», Крафту в «Подростке» и к «самоубийце от скуки, разумеется материалисту» «Приговора», который истребляет себя, так как не может быть «счастлив под условием грозящего завтра нуля» (13, 322).[260] После сна – это человек, взывающий «к вечной истине», «живой образ» которой пробудил петербургского прогрессиста: «…в один бы день, в один бы час – все бы сразу устроилось!» (С. 137). Для свершения такого чуда достаточно «только» одного, но всеобщего условия: «Главное – люби других как себя, вот что главное, и это все, больше ровно ничего не надо: тотчас найдешь как устроиться» (С. 137). «Не звездное „небо”, не „закон”, а каждая отдельная „изумрудная звездочка”, каждый восьмилетний ребенок сполна воплощает проблему мирового смысла», – справедливо резюмирует А. З. Штейнберг.[261]

Идеал «смешного человека» близок основному завету «нового христианства» Сен-Симона: «„Люди должны относиться друг к другу как братья”. Этот высший принцип содержит в себе все, что есть божественного в христианской религии».[262] А слова героя рассказа Достоевского («…я видел и знаю, что люди могут быть прекрасны и счастливы, не потеряв способности жить на земле») – перекликаются с другим тезисом французского утописта: «Истинное христианство должно сделать людей счастливыми не только на небе, но и на земле».[263]

Современная Достоевскому критика рассказ, в сущности, не заметила. В периодической печати появился только один и незначительный отклик: Н. В. Успенский (за подписью: В. Печкин) в обзоре «Заметки» подробно пересказал рассказ, иронически акцентировав внимание читателя на словах «современный русский прогрессист и гнусный (курсив Успенского. – Ред.). петербуржец» и заключив издевательским пожеланием «автору „Дневника писателя” скорейшего выздоровления».[264]

Прижизненных переводов «Сна смешного человека» на иностранные языки не было.



Share on Twitter Share on Facebook