Тем не менее я все-таки пошел к Ламберту. Где же было мне справиться с тогдашним моим любопытством? Ламберт, как оказалось, жил очень далеко, в Косом переулке, у Летнего сада, впрочем всё в тех же нумерах; но тогда, когда я бежал от него, я до того не заметил дороги и расстояния, что, получив, дня четыре тому назад, его адрес от Лизы, даже удивился и почти не поверил, что он там живет. У дверей в нумера, в третьем этаже, еще подымаясь по лестнице, я заметил двух молодых людей я подумал, что они позвонили раньше меня и ждали, когда отворят. Пока я подымался, они оба, обернувшись спиной к дверям, тщательно меня рассматривали. «Тут нумера, и они, конечно, к другим жильцам», – нахмурился я, подходя к ним. Мне было бы очень неприятно застать у Ламберта кого-нибудь. Стараясь не глядеть на них, я протянул руку к звонку.
– Атанде! – крикнул мне один.
– Пожалуйста, подождите звонить, – звонким и нежным голоском и несколько протягивая слова проговорил другой молодой человек. – Мы вот кончим и тогда позвоним все вместе, хотите?
Я остановился. Оба были еще очень молодые люди, так лет двадцати или двадцати двух; они делали тут у дверей что-то странное, и я с удивлением старался вникнуть. Тот, кто крикнул «атанде», был малый очень высокого роста, вершков десяти 179 , не меньше, худощавый и испитой, но очень мускулистый, с очень небольшой, по росту, головой и с странным, каким-то комически мрачным выражением в несколько рябом, но довольно неглупом и даже приятном лице. Глаза его смотрели как-то не в меру пристально и с какой-то совсем даже ненужной и излишней решимостью. Он был одет очень скверно: в старую шинель на вате, с вылезшим маленьким енотовым воротником, и не по росту короткую – очевидно, с чужого плеча, в скверных, почти мужицких сапогах и в ужасно смятом, порыжевшем цилиндре на голове. В целом видно было неряху: руки, без перчаток, были грязные, а длинные ногти – в трауре. Напротив, товарищ его был одет щегольски, судя по легкой ильковой шубе 180 , по изящной шляпе и по светлым свежим перчаткам на тоненьких его пальчиках; ростом он был с меня, но с чрезвычайно милым выражением на своем свежем и молоденьком личике.
Длинный парень стаскивал с себя галстух – совершенно истрепавшуюся и засаленную ленту или почти уж тесемку, а миловидный мальчик, вынув из кармана другой, новенький черный галстучек, только что купленный, повязывал его на шею длинному парню, который послушно и с ужасно серьезным лицом вытягивал свою шею, очень длинную, спустив шинель с плеч.
– Нет, это нельзя, если такая грязная рубашка, – проговорил надевавший, – не только не будет эффекта, но покажется еще грязней. Ведь я тебе сказал, чтоб ты воротнички надел. Я не умею… вы не сумеете? – обратился он вдруг ко мне.
– Чего? – спросил я.
– А вот, знаете, повязать ему галстух. Видите ли, надобно как-нибудь так, чтобы не видно было его грязной рубашки, а то пропадет весь эффект, как хотите. Я нарочно ему галстух у Филиппа-парикмахера сейчас купил, за рубль.
– Это ты – тот рубль? – пробормотал длинный.
– Да, тот; у меня теперь ни копейки. Так не умеете? В таком случае надо будет попросить Альфонсинку.
– К Ламберту? – резко спросил меня вдруг длинный.
– К Ламберту, – ответил я с не меньшею решимостью, смотря ему в глаза.
– Dolgorowky? – повторил он тем же тоном и тем же голосом.
– Нет, не Коровкин, – так же резко ответил я, расслышав ошибочно.
– Dolgorowky?! – почти прокричал, повторяя, длинный и надвигаясь на меня почти с угрозой. Товарищ его расхохотался.
– Он говорит Dolgorowky, a не Коровкин, – пояснил он мне. – Знаете, французы в «Journal des Débats» 181 часто коверкают русские фамилии…
– В «Indépendance» 182 , – промычал длинный.
– …Ну всё равно и в «Indépendance». Долгорукого, например, пишут Dolgorowky – я сам читал, а В-ва всегда comte Wallonieff.
– Doboyny! – крикнул длинный.
– Да, вот тоже есть еще какой-то Doboyny; я сам читал, и мы оба смеялись: какая-то русская madame Doboyny, за границей… только, видишь ли, чего же всех-то поминать? – обернулся он вдруг к длинному.
– Извините, вы – господин Долгорукий?
– Да, я – Долгорукий, а вы почему знаете? Длинный вдруг шепнул что-то миловидному мальчику, тот нахмурился и сделал отрицательный жест; но длинный вдруг обратился ко мне:
– Monseigneur le prince, vous n'avez pas de rouble d'argent, pour nous, pas deux, mais un seul, voulez-vous?[80]
– Ах, какой ты скверный, – крикнул мальчик.
– Nous vous rendons,[81]– заключил длинный, грубо и неловко выговаривая французские слова.
– Он, знаете, – циник, – усмехнулся мне мальчик, – и вы думаете, что он не умеет по-французски? Он как парижанин говорит, а он только передразнивает русских, которым в обществе ужасно хочется вслух говорить между собою по-французски, а сами не умеют…
– Dans les wagons,[82]– пояснил длинный.
– Ну да, и в вагонах; ах, какой ты скучный! нечего пояснять-то. Вот тоже охота прикидываться дураком.
Я между тем вынул рубль и протянул длинному.
– Nous vous rendons, – проговорил тот, спрятал рубль и, вдруг повернувшись к дверям, с совершенно неподвижным и серьезным лицом, принялся колотить в них концом своего огромного грубого сапога и, главное, без малейшего раздражения.
– Ах, опять ты подерешься с Ламбертом! – с беспокойством заметил мальчик. – Позвоните уж вы лучше!
Я позвонил, но длинный все-таки продолжал колотить сапогом.
– Ah, sacré…[83]– послышался вдруг голос Ламберта из-за дверей, и он быстро отпер.
– Dites donc, voulez-vous que je vous casse la tête, mon ami![84]– крикнул он длинному.
– Mon ami, voilà Dolgorowky, l'autre mon ami,[85]– важно и серьезно проговорил длинный, в упор смотря на покрасневшего от злости Ламберта. Тот, лишь увидел меня, тотчас же как бы весь преобразился.
– Это ты, Аркадий! Наконец-то! Ну, так ты здоров же, здоров наконец?
Он схватил меня за руки, крепко сжимая их; одним словом, он был в таком искреннем восхищении, что мне мигом стало ужасно приятно, и я даже полюбил его.
– К тебе первому!
– Alphonsine! – закричал Ламберт. Та мигом выпрыгнула из-за ширм.
– Le voilà![86]
– C'est lui![87] – воскликнула Альфонсина, всплеснув руками и вновь распахнув их, бросилась было меня обнимать, но Ламберт меня защитил.
– Но-но-но, тубо! – крикнул он на нее, как на собачонку. – Видишь, Аркадий: нас сегодня несколько парней сговорились пообедать у татар. Я уж тебя не выпущу, поезжай с нами. Пообедаем; я этих тотчас же в шею – и тогда наболтаемся. Да входи, входи! Мы ведь сейчас и выходим, минутку только постоять…
Я вошел и стал посреди той комнаты, оглядываясь и припоминая. Ламберт за ширмами наскоро переодевался. Длинный и его товарищ прошли тоже вслед за нами, несмотря на слова Ламберта. Мы все стояли.
– Mademoiselle Alphonsine, voulez-vous me baiser?[88] – промычал длинный.
– Mademoiselle Alphonsine, – подвинулся было младший, показывая ей галстучек, но она свирепо накинулась на обоих.
– Ah, le petit vilain![89]– крикнула она младшему, – ne m'approchez pas, ne me salissez pas, et vous, le grand dadais, je vous flanque à la porte tous les deux, savez-vous cela![90]
Младший, несмотря на то что она презрительно и брезгливо от него отмахивалась, как бы в самом деле боясь об него запачкаться (чего я никак не понимал, потому что он был такой хорошенький и оказался так хорошо одет, когда сбросил шубу), – младший настойчиво стал просить ее повязать своему длинному другу галстух, а предварительно повязать ему чистые воротнички из Ламбертовых. Та чуть не кинулась бить их от негодования при таком предложении, но Ламберт, вслушавшись, крикнул ей из-за ширм, чтоб она не задерживала и сделала, что просят, «а то не отстанут», прибавил он, и Альфонсина мигом схватила воротничок и стала повязывать длинному галстух, без малейшей уже брезгливости. Тот, точно так же как на лестнице, вытянул перед ней шею, пока та повязывала.
– Mademoiselle Alphonsine, avez-vous vendu votre bologne?[91]– спросил он.
– Qu'est que ça, ma bologne?[92]
Младший объяснил, что «ma bologne» означает болонку.
– Tiens, quel est ce baragouin?[93]
– Je parle comme une dame russe sur les eaux minérales,[94]– заметил le grand dadais,[95] всё еще с протянутой шеей.
– Qu'est que ça qu'une dame russe sur les eaux minérales et… où est donc votre jolie montre, que Lambert vous a donné?[96]– обратилась она вдруг к младшему.
– Как, опять нет часов? – раздражительно отозвался Ламберт из-за ширм.
– Проели! – промычал le grand dadais.
– Я их продал за восемь рублей: ведь они – серебряные, позолоченные, а вы сказали, что золотые. Этакие теперь и в магазине – только шестнадцать рублей, – ответил младший Ламберту, оправдываясь с неохотой.
– Этому надо положить конец! – еще раздражитель нее продолжал Ламберт. – Я вам, молодой мой друг, не для того покупаю платье и даю прекрасные вещи, чтоб вы на вашего длинного друга тратили… Какой это галстух вы еще купили?
– Это – только рубль; это не на ваши. У него совсем не было галстуха, и ему надо еще купить шляпу.
– Вздор! – уже действительно озлился Ламберт, – я ему достаточно дал и на шляпу, а он тотчас устриц и шампанского. От него пахнет; он неряха; его нельзя брать никуда. Как я его повезу обедать?
– На извозчике, – промычал dadais. – Nous avons un rouble d'argent que nous avons prêté chez notre nouvel ami.[97]
– Не давай им, Аркадий, ничего! – опять крикнул Ламберт.
– Позвольте, Ламберт; я прямо требую от вас сейчас же десять рублей, – рассердился вдруг мальчик, так что даже весь покраснел и оттого стал почти вдвое лучше, – и не смейте никогда говорить глупостей, как сейчас Долгорукому. Я требую десять рублей, чтоб сейчас отдать рубль Долгорукому, а на остальные куплю Андрееву тотчас шляпу – вот сами увидите.
Ламберт вышел из-за ширм.
– Вот три желтых бумажки, три рубля, и больше ничего до самого вторника, и не сметь… не то…
Le grand dadais так и вырвал у него деньги.
– Dolgorowky, вот рубль, nous vous rendons avec beaucoup de grâce.[98] Петя, ехать! – крикнул он товарищу, и затем вдруг, подняв две бумажки вверх и махая ими и в упор смотря на Ламберта, завопил из всей силы: – Ohé, Lambert! où est Lambert, as-tu vu Lambert? 183 [99]
– Не сметь, не сметь! – завопил и Ламберт в ужаснейшем гневе; я видел, что во всем этом было что-то прежнее, чего я не знал вовсе, и глядел с удивлением. Но длинный нисколько не испугался Ламбертова гнева; на против, завопил еще сильнее. «Ohé, Lambert!» и т. д. С этим криком вышли и на лестницу. Ламберт погнался было за ними, но, однако, воротился.
– Э, я их скоро пр-рогоню в шею! Больше стоят, чем дают… Пойдем, Аркадий! Я опоздал. Там меня ждет один тоже… нужный человек… Скотина тоже… Это всё – скоты! Шу-ше-хга, шу-шехга! – прокричал он вновь и почти скрежетнул зубами; но вдруг окончательно опомнился. – Я рад, что та хоть наконец пришел. Alphonsine, ни шагу из дому! Идем.
У крыльца ждал его лихач-рысак. Мы сели; но даже и во весь путь он все-таки не мог прийти в себя от какой-то ярости на этих молодых людей и успокоиться, Я дивился, что это так серьезно, и тому еще, что они так к Ламберту непочтительны, а он чуть ли даже не трусит перед ними. Мне, по въевшемуся в меня старому впечатлению с детства, всё казалось, что все должны бояться Ламберта, так что, несмотря на всю мою независимость, я, наверно, в ту минуту и сам трусил Ламберта.
– Я тебе говорю, это – всё ужасная шушехга, – не унимался Ламберт. – Веришь: этот высокий, мерзкий, мучил меня, три дня тому, в хорошем обществе. Стоит передо мной и кричит: «Ohé, Lambert!» В хорошем обществе! Все смеются и знают, что это, чтоб я денег дал, – можешь представить. Я дал. О, это – мерзавцы! Веришь, он был юнкер в полку и выгнан, и, можешь представить, он образованный; он получил воспитание в хорошем доме, можешь представить! У него есть мысли, он бы мог… Э, черт! И он силен, как Еркул 184 (Hercule). Он полезен, только мало. И можешь видеть: он рук не моет. Я его рекомендовал одной госпоже, старой знатной барыне, что он раскаивается и хочет убить себя от совести, а он пришел к ней, сел и засвистал. А этот другой, хорошенький, – один генеральский сын; семейство стыдится его, я его из суда вытянул, я его спас, а он вот как платит. Здесь нет народу! Я их в шею, в шею!
– Они знают мое имя; ты им обо мне говорил?
– Имел глупость. Пожалуйста, за обедом посиди, скрепи себя… Туда придет еще одна страшная каналья. Вот это – так уж страшная каналья, и ужасно хитер; здесь все ракальи; здесь нет ни одного честного человека! Ну да мы кончим – и тогда… Что ты любишь кушать? Ну да всё равно, там хорошо кормят. Я плачу, ты не беспокойся. Это хорошо, что ты хорошо одет. Я тебе могу дать денег. Всегда приходи. Представь, я их здесь поил-кормил, каждый день кулебяка; эти часы, что он продал, – это во второй раз. Этот маленький, Тришатов, – ты видел, Альфонсина гнушается даже глядеть на него и запрещает ему подходить близко, – и вдруг он в ресторане, при офицерах: «Хочу бекасов». Я дал бекасов! Только я отомщу.
– Помнишь, Ламберт, как мы с тобой в Москве ехали в трактир, и ты меня в трактире вилкой пырнул, и как у тебя были тогда пятьсот рублей?
– Да, помню! Э, черт, помню! Я тебя люблю… Ты этому верь. Тебя никто не любит, а я люблю; только один я, ты помни… Тот, что придет туда, рябой – это хитрейшая каналья; не отвечай ему, если заговорит, ничего, а коль начнет спрашивать, отвечай вздор, молчи…
По крайней мере он из-за своего волнения ни о чем меня дорогой не расспрашивал. Мне стало даже оскорбительно, что он так уверен во мне и даже не подозревает во мне недоверчивости; мне казалось, что в нем глупая мысль, что он мне смеет по-прежнему приказывать. «И к тому же он ужасно необразован», – подумал я, вступая в ресторан.