Донос

1

Этой же ночью Александр Вадимыч спал очень хорошо – комары его не кусали, а проснулся он, по обычаю, рано.

Разлепив глаза, Александр Вадимыч протянул руку за кружкой с квасом, выпил, крякнул, перевернулся на спину, отчего затрещали пружины в тюфяке, сделал свирепое лицо и, сказав «пли!», сел, сразу попав ногами в войлочные туфли.

После этого он решился посидеть немного и с удовольствием оглянул комнату. Кабинет был старый и облезлый, в нем ничего не переделывалось со смерти отца. На одной стене висели хомут, расписная дуга и сбруя, подаренная еще прадеду Алексеем Орловым. У стены противоположной стояло собачье чучело и черкесское седло на подставке. Над диваном прибиты фотографии любимых лошадей, а на письменном столе лежали – переплетенная за много лет сельскохозяйственная газета, всевозможные семена на бумажках, счета, груды мундштуков и прочий мусор.

Александр Вадимыч, скучая зимой, когда снегом заносило крыши дворов и свистела, выла метель, придумывал разные занятия и выписывал для этого приборы из Берлина и Москвы… Так, однажды понадобилась ему автоматическая машинка для чинки карандашей, и Кондратий повсюду разыскивал сломанные карандаши, относя их барину… Потом увлекался Александр Вадимыч фотографией, и тогда повсюду лежали негативы и стояли мензурки с кислотой. Иную зиму вырезывал он из картона и клеил примерные хутора, мельницы и сельскохозяйственные машины. Однажды, узнав от заезжего землемера, что можно домашним путем провести электричество, выписал все для этого нужное и осветил, после многих трудов, кабинет; обещался даже Катеньке провести электрический свет, но лето отвлекло Александра Вадимыча от этой затеи, – с первым шумом весенних вод начинал чувствовать он, как бежит в жилах кровь, и предавался лишь благородным занятиям: в марте случал коней, в апреле гатил плотины, в мае наезжал лошадей, а там – покос, жнивье, молотьба и осень, когда все пьяным-пьяно и везде свадьбы. Александру Вадимычу надоело сидеть на постели, и он крикнул бодро:

– Кондратий, штаны!

Кондратий вошел, держа на руке просторные штаны, поклонился и сказал:

– С благополучным вставанием.

– Ну как, все благополучно? – спросил Александр Вадимыч.

– Ничего, слава богу, все благополучно.

– Ничего не случилось, а?

– Будто ничего.

– А мужики приходили?

– Мужики действительно приходили.

– Что же ты им сказал?

– Да сказал, что, мол, барин велел в шею гнать. – А они что?

– Да ничего. Потеснились. Одно занятие – затылок чесать, ежели скотину выгнать некуда…

– Это еще что за разговоры? Смотри, Кондрашка… Александр Вадимыч свирепо уставился на Кондратия, который отвернулся, пожевал и молвил:

– Барышня у нас будто захворали.

– Как так?

– Так и захворали, всю ночь метались… Вот что. Александр Вадимыч сказал «гм» и поморщился.

В то, чтобы Волковы могли хворать, он не верил, а если дочь не спала ночью – значит, одолевала ее девичья дурь, от которой лечат свадьбой. Вот предстоящая свадьба и была причиной, почему Александр Вадимыч поморщился. Где найти подходящего жениха? Черт его знает! Намечается, пожалуй, князь, но как его сосватать, когда он в дом ездит, даже по ночам, говорят, видается с Катей в саду, а не сватается – нахал. Все это канительно до тошноты, и было бы хорошо, например, заснуть с вечера, а наутро Кондратий бы сообщил: «Барышня замужем-с…»

– А черт, расстроюсь я с вами, – сказал, наконец, Александр Вадимыч, повернул голову, кашлянул и плюнул. Потом протянул Кондратию ноги, застегнул на костяную пуговицу просторные штаны, встал и, сказав: – Распорядись Кляузницу в дрожки заложить, – подошел к умывальнику.

Умывальник был устроен в виде фаянсового кувшина, который, если коснешься его носика, перевертывался на ушках и обливал сразу и много. Александр Вадимыч, фыркая, помылся, надел парусиновый кафтан, от долгого ношения принявший форму тела, обозначив даже сосочки на грудях, и прошел в столовую.

В столовой за кофе Александр Вадимыч вспомнил о дочери, опять поморщился и направился к ней по коридору.

Катя лежала в постели, осунувшаяся и бледная. Привстав, она поцеловалась с отцом – рука в руку – и вновь опустилась на подушку, засунула обе ладони под щеку, закрыла глаза.

– Ах ты кислятина, – сказал Александр Вадимыч, сильно потрепав указательным пальцем нос. – За доктором, что ли, послать?

Катенька, не открывая глаз, медленно покачала головой. Тогда Александр Вадимыч из упрямства тотчас приказал Кондратию гнать в Колывань и тащить доктора, живого или мертвого. Потом потрепал дочь по щеке. Вышел на крыльцо и, упершись в бока, залюбовался гнедой кобылой, запряженной в дрожки.

Кобыла Кляузница поводила налитыми глазами, пряла ушками и приседала, дожидаясь, когда ее отпустят, чтобы накуролесить.

– Шельма кобыла, – весело сказал кучер, держа под уздцы Кляузницу, – утрась конюху ужасно всю руку выгрызла.

– За увечье поднести надо, Александр Вадимыч, – проговорил конюх, снимая шапку.

– Ладно, поди на кухню, – ответил Александр Вадимыч, сошел с крыльца и с удовольствием почувствовал легкую дрожь. Сдержав себя, сел верхом на дрожки, разобрал вожжи, глубже надвинул белый картуз и сказал негромко: – Пускай.

Кучер отпустил. Кляузница не двигалась, шумно только вздохнула, раздула розовые ноздри.

Александр Вадимыч сказал: «Но, милая» – и тронул вожжой. Кляузница попятилась и присела. Кучер хотел было опять схватить под уздцы, но Волков крикнул: «Не тронь!» – и хлестнул обеими вожжами.

Кляузница рванулась, села и вдруг «дала свечку». Волков еще ударил, тогда она махнула задом, окатила седока и понесла… Конюх и кучер побежали вслед. Но Кляузница уже вынесла на дорогу, и Александр Вадимыч, тщетно натягивая вожжи, отплевывался только, пыхтел и выкатывал глаза. Кучер же и конюх, добежав до околицы, ударили себя по коленкам, хохоча и приговаривая: «Это тебе не квас…»

Кляузница скакала без дороги по бьющей по ногам траве, лягалась, взвизгивала и всячески старалась вывернуть дрожки, но Александр Вадимыч сидел крепко, с усами по ветру, и старался направить кобылу вверх на холмы.

Это ему удалось, но Кляузница, выскакав на горку, за которой скрылась усадьба, выдумала новую штуку – ложиться в оглоблях на всем ходу.

Волков этого не ждал и, когда лошадь упала, слез с дрожек, чтобы помочь ей подняться.

Но Кляузница сама проворно вскочила, опрокинула Волкова и унеслась по полю, трепля дрожки.

Необыкновенно досадно стало Александру Вадимычу, побежал он было за Кляузницей, но тут же загорелся и лег отпыхаться у прошлогоднего стога.

В это как раз время неподалеку стога по дороге трусцой проезжала плетушка, запряженная парой кляч в веревочной упряжи…

Сидящие в плетушке отлично видели позор Волкова, остановили клячу, и знакомый голос крикнул из плетушки:

– Александр Вадимыч, не расшиблись?

Волков посмотрел на проезжих и выругался про себя. В плетушке, повесив голову, спал Образцов, по траве к стогу бежал Цурюпа, в смокинге и лакированных башмаках…

«Увидал, мерзавец, – подумал Волков. – Теперь по всему уезду раззвонит, что меня паршивая кобылешка обошла».

Цурюпа, добежав, поддернул брюки и присел над Волковым:

– Боже мой, вы без чувств! Волков тотчас же сел.

– Что вы все пристали ко мне в самом деле! Ездил, ездил, уморился и лег в холодке.

– А где же лошадь ваша, Александр. Вадимыч?

– Ах, черт возьми, ушла… Вот неприятность!.. Стояла все время смирно, – должно быть, мухи заели.

– Лошадь на хутор ускакала, мы с горы видели, – сказал Цурюпа. – Но это пустяки… Я очень рад, что мы встретились, я хотел сам к вам пожаловать и сообщить очень важное.

Он наклонился к уху Волкова и прошептал:

– Должен предупредить: князь Краснопольский, Алексей Петрович, прямо-таки подлец, только между нами.

– Что такое? – спросил Александр Вадимыч, вставая на четвереньки, потом во весь рост. Одернул кафтан и добавил: – Опять сплетня?

– Ах, я сам не люблю сплетен, – поспешно продолжал Цурюпа. – Это моветон, но из дружбы к вам, притом же замешана честь. Вчера, видите ли, приехали к нему обедать – я, Ртищевы и Образцов, – полюбуйтесь, в каком он виде сейчас. Излишество, конечно, у князька за столом – прямо непристойное. После обеда всевозможные самодурства, и предлагает вдруг ехать в Колывань к девкам. Что за манера! Но – компания. Поехали. В Колывани все напились до полной потери культуры и – привели четырех голых девок.

– Голых? – переспросил Александр Вадимыч.

– В том-то и дело… Противно ужасно, но – думаю – пусть покажет себя князек до конца. И представьте, что он выкинул? – Цурюпа на миг приостановился, глядя в глаза Волкову, который внезапно крякнул и подмигнул. – Представьте – около полуночи князек выбежал на двор и кричит: «Эй, лошадей, еду в Волково…»

– Ко мне? – спросил Александр Вадимыч.

– Ну да же, поймите… Это ужасно щекотливо: конечно, он ехал к вам – Александру Вадимычу, но, – как бы изящно выразиться, – люди могут подумать, что и не к вам.

Цурюпа для ясности растопырил пальцы перед носом Александра Вадимыча, который вспыхнул, вдруг поняв намек.

– Ах ты болван!

Но Цурюпа слишком уже разошелся и поэтому, не обидясь, продолжал еще поспешнее:

– И действительно, к вам ускакал, и все, знаете ля, принялись такие штуки неприличные отмачивать, что я закричал, приказал прямо: довольно гнусных сцен, едем отсюда! Но мы своих лошадей в Милом оставили, – вот и плетемся на земских. Я давно говорил: этого князька нельзя принимать. Да и князек ли он, не еврей ли?

Но Александр Вадимыч уже не слушал Цурюпу. Подогретый к тому же афронтом с Кляузницей, освирепел он до того, что не мог слова вымолвить, и только сопел, раскрыв рот, отчего Цурюпа даже струсил. Наконец Волков выговорил:

– ~Да где же этот мерзавец? Подать сюда лошадей!) Запорю!

– И отлично, и отлично, доедем на клячах до меня, а оттуда вместе нагрянем в Милое и Ртищевых захватим: пусть даст отчет, – шептал Цурюпа и, завиваясь ужом, бежал за Волковым к тарантасу, радуясь, что отомстил за вчерашнего «хама».

2

Только после обеда выехали разгоряченные вином всадники из усадьбы Цурюпы в Милое.

Впереди на косматом сибиряке, храпевшем под тяжестью всадника, скакал, раскинув локти, Волков. За ним неслись братья Ртищевы, поднимали нагайки и вскрикивали:

– Вот жизнь! Вот люблю! Гони, шпарь!

Ртищевым было все равно – на князя ли идти, стоять ли за князя, – только бы ветер свистел в ушах. К тому же, после уговоров Цурюпы, они решили покарать безнравственность.

Позади всех, помятый, угасший, но в отличной визитке, рейтузах и гетрах, подпрыгивал на английской кобыле Цурюпа.

Швыряя с копыт песком, мчались всадники по тальниковым зарослям, и чем меньше оставалось пути до Милого, тем круче поднималась рыжая бровь у Волкова, другая же уезжала на глаза, и он выпячивал нижнюю челюсть, с каждой минутой придумывая новые зверства, которые учинит над князем.

Алексей Петрович, тревожно проспав остаток ночи, взял прохладную ванну, приказал растереть себя полотенцем и сидел у рояля в малом круглом зале с окнами вверху из цветных стекол.

Рояль был в виде лиры, палисандровый, разбитый и гулкий. Князь проиграл одной рукой, что помнил наизусть, – «Chanson triste». Солнце сквозь цветные стекла заливало паркетный пол, на котором мозаичные гирлянды и венки словно ожили. На синем штофе стен висели скучные гравюры и напротив рояля – портрет напудренного старичка, в красном камзоле, со свитком в руке. Все это – и потертые диваны, и круглые столы, и ноты в изъеденных корешках – было нежилое, ветхое и пахло тлением. Алексей Петрович, повернувшись на винтовом стуле, подумал:

«Они глядели через эти пестрые окошки, слушали вальсы, лежали на диванах, любили и целовались втихомолку – вот и все, потом умерли. И насиженный дом, и утварь, и воспоминания достались мне. Зачем? Чтобы так же, как все, умереть, истлеть!»

Он снова перебрал клавиши, вздохнул, и усталость, разогнанная ненадолго ванной, снова овладела им, согнула плечи. Он проговорил медленно:

– Милая Катя!

И закрытым глазам представилась вчерашняя Катенька, ее повернутый к лунному свету профиль и под пуховым платком покатое плечо. Прижаться бы щекой к плечу и навсегда успокоиться!

«Разве нельзя жить с Катей, как брат, влюбленный и нежный? Но захочет ли она такой любви? Она уже чувствует, что – женщина. Конечно, она должна испытать это. Пусть узнает счастье, острое, мгновенное. Забыться с нею на день, на неделю! И уехать навсегда. И на всю жизнь останется сладкая грусть, что держал в руках драгоценное сокровище, счастье и сам отказался от него. Это посильнее всего. Это перетянет. Сладко грустить до слез! Как хорошо! Вчера ведь так и кинулась, протянула руки. Зацеловать бы – надо, ах, боже мой, боже мой… Рассказал ей пошлейшую гадость… Зачем? Она не поймет… Не примет!»

Алексей Петрович провел по лицу ладонью, встал от рояля, лег навзничь на теплый от солнца диван и закинул руки за голову. В дверь в это время осторожно постучался лакей – доложил, что кушать подано.

– Убирайся, – сказал Алексей Петрович. Но мысли уже прервались, и, досадуя, он сошел вниз, в зал с колоннами, где был накрыт стол, мельком взглянул на лакея, – он стоял почтительно, с каменным лицом, – поморщился (еще бродил у него тошнотворный вчерашний хмель) и, заложив руки за спину, остановился у холодноватой колонны. За стеклянной дверью, за верхушками елей садилось огромное солнце. Печально и ласково ворковал дикий голубь. Листья осины принимались шелестеть, вертясь на стеблях, и затихали. Все было здесь древнее, вековечное, все повторялось снова.

«Я изменюсь, – думал Алексей Петрович. – Я полюблю ее на всю жизнь. Я люблю ее до слез. Милая, милая, милая… Катя смирит меня. Господи, дай мне быть верным, как все. Отними у меня беспокойство, сделай так, чтобы не было яду в моих мыслях. Пусть я всю жизнь просижу около нее. Забуду, забуду все… Только любить… Ведь есть же у меня святое… Вот? Саша – пусть та отвечает. Сашу можно замучить, бросить! Она кроткая: сгорит и еще благословит, помирая».

Алексей Петрович сунул руку за жилет, точно удерживая сердце, – до того билось оно все сильнее, пока не защемило. Он крепче прислонился к колонне. На лбу проступил пот. Алексей Петрович подумал: «Надо бы брому», шагнул к широкому креслу и опустился в него, обессиленный припадком чересчур замотанного сердца.

А в это время в доме захлопали двери, затопали тяжелые шаги. Лакей с испуганным лицом подбежал к дверям, дубовые половинки их распахнулись под ударом, и в зал ввалился Волков, за ним Ртищевы и Цурюпа.

– Подай мне его! – закричал Волков, поводя выпученными глазами. Обеденный стол он пихнул ногой так, что зазвенела посуда. – Он еще обедать смеет! – Потом шагнул к балконной двери и, увидев между колонн князя, который, ухватись за кресло, глядел снизу вверх, проговорил, выпячивая челюсть: – За такие, брат, дела в морду бьют!

– Да, бьют! – заорали Ртищевы за его спиной. Цурюпа же, стоя у двери, повторял:

– Господа, господа, все-таки осторожнее.

Князь побледнел до зелени в лице. Он подумал, что Катя все рассказала отцу. Теперь его – битого – оскорбят еще. Так же свистнет блестящий хлыст. Опять нужно будет лечь, кусать подушку…

Но Волков под взглядом князя вдруг притих, словно стало ему совестно. Такой взгляд бывает у перешибленной собаки, когда подойдет к ней работник с веревкой, чтобы покончить поскорей – удушить, – защита ее в одних глазах. У иного и рука не поднимется накинуть петлю, – отвернется он, отойдет, кинет издали камешком.

Так и Волков попятился и проговорил, опуская бровь:

– Ну что уставился? Так, брат, не годится поступать, хоть ты и хорошего рода. Я все-таки – отец. Ты пьянствуй, а девицу марать не смей!

При этих словах он опять запыхтел и закричал, наступая:

– Нет, побью, сил моих нет!

– Что я сделал? – тихо спросил Алексей Петрович, начиная вздрагивать незаметно от острой радости, – самое страшное миновало.

– Как что? С Сашкой безобразничаешь, а потом при всех хвастаешь, что ночью ко мне едешь. Я тебя и в глаза не видел. На весь уезд меня опозорил.

Алексей Петрович быстро поднялся, не сдержав легкого смеха. Схватил удивленного Волкова за руки.

– Идем, дорогой, милый, – увлек Александра Вадимыча на балкон и, прильнув к его плечу, пахнущему потом и лошадью, проговорил: – Я люблю Катю, выдайте ее за меня. Милый, я изменился… Теперь все перегорело…

Он задохнулся. У Волкова голова затряслась от волнения:

– Так, так, понимаю. Ты вот как обернул? Это совсем дело другое. Я и сам хотел… Только ты, братец, как-то сразу. Экий ты, братец, торопыга. – Он потер лоб и окончил упавшим голосом: – Я по саду пройдусь, в кусты. Дело важное, не бойся, – только отойду немножко…

И Волков, тяжело ступая, спустился с балкона. Князь вернулся в зал и, крепко сжав сухие кулаки, сказал сквозь зубы Ртищевым и Цурюпе:

– Пошли вон!

Волков не любил медлить и раздумывать, если чего-нибудь ему очень захотелось. Поэтому, посидев в кустах, он вернулся и объявил князю, что этим же вечером нужно все покончить. Сам пошел на конюшню, где долго ругал конюхов, хозяйским глазом уличив их в нерадении. Походя заглянул во все стойла и в каретники и, уже идя обратно, крикнул князю, стоящему, на крыльце:

– Ну, батенька, ты меня прости, а ты фефела – так запустить конюшни! Вот, слава богу, уж я у тебя порядки наведу.

Князь же только смеялся мелким смешком. Смешок этот нельзя было удержать, он боялся его и чувствовал, что не ждать добра. Поэтому, когда Волков, выбрав лучшую коляску, велел запрячь в нее вороную тройку и повез Алексея Петровича к себе, князь держался во время дороги так странно, что, когда они про-ехали полпути, Волков сказал, покосясь на спутника:

– Что ты такой неудобный стал? Перестань, говорю, вертеться, – Катерина тебе не откажет.

Но в Волкове, куда они приехали на закате, ждала их неожиданная неприятность, которая, ускорив событие, отозвалась тяжело не только на князе и Катеньке, но и на докторе Григории Ивановиче Заботкине, влетевшем во всю эту историю, как муха в огонь.

3

Утром этого дня за Григорием Ивановичем были посланы лошади.

Он в это время, растворив окна и дверь, мыл кипятком и мылом засиженную свою избенку, повсюду раскладывая чистую бумагу, найденные под печкой глубоко неинтересные книги, и останавливался иногда с тряпкой в руке поглядеть на солнышко, от которого быстро высыхали и лавки и пол.

«Люблю чистоту, – думал Григорий Иванович. – От нее на душе чисто и празднично. А день-то какой! – и гуси на воде и облака на небе. Восторг».

Забежал на минуточку поп Василий и до того удивился, что спросил озабоченно: «Да ты здоров, Гриша?» Но с первых же его слов все понял я, боясь потревожить еще непрочную (как ему казалось) радость, поулыбался и потихоньку ушел, – Григорий Иванович и не заметил его ухода.

Казалось ему, что именно сегодня придет счастье. А если не придет? Нет, иначе быть не может.

Часу во втором к докторскому домику подкатила пара вороных, запряженная в шарабан. Григорий Иванович, удивясь, высунулся с тряпкой в руке в окошко. Кучер соскочил с шарабана, подошел к окну и спросил:

– Что, садовая голова, дома доктор или уехал? – Заглянул в избенку и прищурил на Григория Ивановича глаза. – Расстарайся, покличь доктора, – у нас барышня нездорова. К Волкову, скажи, Александру Вадимычу.

Григорий Иванович сейчас же отошел от окна и уронил тряпку. Сердце заколотилось, захватило дух. И ему представилась Екатерина Александровна, когда, приподняв намокшее платье, всходила она по трапу; показалась сияющая ее голова, круглые плечи и высокий стан, охваченный шелком…

«А вдруг тиф? – подумал Григорий Иванович. – Нет, не может быть».

– Эй, ты! – воскликнул он, подбегая опять к окну. – Я и есть доктор, сейчас еду! – И уже держа в руке фуражку, взглянул в осколок прибитого между окошек зеркала, в котором криво-накосо отразилось красное, с пухом на щеках, широкое лицо, покрытое до плеч мочальными волосами.

– Что за пакость, – отступив, пробормотал Григорий Иванович. – Действительно – «садовая голова». Нельзя, я не могу ехать.

Он быстро присел на лавку, в недоумений наморщив лоб, но тотчас вскочил, взял ножницы и, тыча в голову их концами, стал отрезать сбоку прядь волос, которая, не рассыпаясь, упала на пол. Григорий Иванович наступил на нее и, косоротясь, резал еще и еще, окорнал себя с обеих сторон и сейчас же догадался, что сзади ножницами не достанет и вообще сходит с ума.

Бубенчики позванивали за окном, кучер нарочно громко зевал, поминая господа, а Григорий Иванович, весь в поту, подогнув колено, скривив шею, стриг затылок. Потом швырнул ножницы, схватился за умывальник, а воды не было. Неизвестно, где лежал сюртук. Кучер постучал кнутовищем о ставню, спросив: «Скоро ли?» Заботкин только ногой топнул – с ним не случалось подобного, – разве во сне, когда нужно бежать, а ступни приросли, хочешь замахнуться – и руки не поднять.

– Гони, гони вовсю, – проговорил, наконец, Григорий Иванович, впрыгивая в шарабан. И всю дорогу прихорашивался, тер платком лицо и отчаивался. Когда же с горы стали видны пруды, сад и красная крыша Волкова, хотел выскочить. Все, что происходило в нем в этот день, было словно во сне.

На крыльце доктора встретил Кондратий и повел в дом. Григорий Иванович, вдохнув тонкий, чуть-чуть тленный запах старых этих комнат, сейчас же пошел на цыпочках, понимая, что здесь говорить нужно деликатно и делать изящные жесты, – ведь по каждой половице прошла хоть раз Екатерина Александровна, у каждого окна стояла; это был не обыкновенный дом, а чудо.

– Вот сюда, – сказал Кондратий, останавливаясь перед ковром, покрывавшим дверь. – А вы вот что, – он пожевал, – не больно на порошки-то налегайте.

И он отогнул ковер. Григорий Иванович, пробормотав: «Погоди, погоди, ну ладно», одернул сюртучок, повел ладонью по лицу, вошел, и разбежавшиеся его глаза сразу остановились на подушках, где лежала повернутая к двери затылком девичья голова. Две косы, разделенные полоской пробора, огибали шею, поверх голубого одеяла покоилась голая до локтя рука.

Григорий Иванович зажмурился, потом поглядел на красные туфельки на ковре и краешком подумал, что он – доктор Заботкин – шарлатан и куча грязных тряпок. И сейчас же забыл об этом.

А Катя в это время вздохнула и медленно повернулась на спину. Григорий Иванович в страхе попятился. Она быстро мигнула, совсем пробуждаясь, и глаза ее с удивлением остановились на вошедшем. Потом она опустила веки и покраснела.

– Ах, это вы, доктор, – сказала она. – Здравствуйте… Простите, что вас потревожили… Но папа-Григорий Иванович с усилием подошел. Катя протянула ему теплую еще от сна руку, и он, страшно покраснев, пожал ее, спохватился, вынул часы, но стрелок не увидел, принялся ногой отбивать секунды, сейчас же понял, что запутался, погиб, выпустил ее руку и уронил часы. Тогда Катя медленно закрыла ладонями лицо, плечи ее колыхнулись, и она, не в силах сдержаться, засмеялась.

Лютый мороз пополз по доктору Заботкину, затошнило даже, а губы раздвигались в дурацкую улыбку, – будь она проклята! Наконец Катя, с глазами, полными веселых слез, проговорила:

– Не сердитесь, милый доктор, ради бога объясните, что с вашими волосами? – И уже совсем громко и звонко засмеялась.

Тогда он, в отчаянии взглянув в зеркало, увидел перекошенное свое лицо, на голове пролысины, зубцы и сзади косицу…

– Это в темноте, – пробормотал он. – Я всегда имею привычку… – и, не выдержав, попятился и выскочил за дверь.

4

У дверей, в коридоре, ждал его Кондратий.

– Послушай! – с отчаянием крикнул ему Григорий Иванович. – Сбегай, вели лошадь подать, сию минуту уеду, я не могу.

– Не извольте фордыбачить, – ответил Кондратий строго. – Вы не у себя-с, пожалуйте за мной.

Григорий Иванович сказал «ага» и послушно последовал за Кондратием по коридору, под лестницу, в каморку, где и сел на сундук, покрытый кошмой.

– Меня не «послушай» зовут, а Кондратий Иванович, – после молчания сказал Кондратий, прислонясь к дверному косяку, – вот что. А вы что же – барышню уморить приехали, нарочно так остриглись, для невежества?

– Кондратий Иванович, – закричал доктор, – замолчите! Я сам все понимаю!

– Слушаться надо, а не мудрить, господин доктор. Лошадей все равно не дам. А насчет Катеньки, так я ее на руках вынянчил и мудрить над ней, пока жив, никому не позволю. Лечить ее надо не порошками, а добрым словом, – хворь у нее самая девичья. Поняли? Ну, ладно. А что вы ее дурацким видом своим насмешили – это хорошо. Я и сам – был молодой – шутки откалывал. Как расколыхается барин на доброе здоровье, так в дому сразу хозяйственно, и слуги дело свое исполняют. Дайте-ка я вам подчищу. Второй раз явиться в уродливом виде – невежество, а уж не смех.

Кондратий взял ножницы, и Григорий Иванович, угодливо подставив ему голову, спросил:

– Вы, Кондратий Иванович, разве барышню на руках выходили?

– Да-с, на руках, – ответил Кондратий и вдруг опустил ножницы, прислушиваясь: кто-то ходил по коридору, пробуя ручки дверей, потом не то закашлял, не то заплакал глухо.

– Будто чужой кто? – сказал Кондратий. – А? Шум затих, и старый слуга озабоченно вышел. Вскоре послышался его голос: «Нельзя, уходи, уходи», и другой – женский, торопливый и умоляющий. Но Григорию Ивановичу было все равно, он помылся, пригладился, почистил сюртучок и, подумав: «Конечно, я некрасив, даже мешковат, но есть известная молодость в лице и особенно выражение глаз», сдержанно вздохнул и вышел в сад, ожидая, когда позовут к больной.

В саду он завернул за угол дома, пошел по траве и сел на чугунную скамью, против окон, положив руку на зеленую лейку, стоящую около.

У ног, над травой, крутились пчелы, пахла медовая кашка, и запах этот, и теплое, совсем низкое солнце, залившее сквозь листву штукатуренную стену дома, и Катенькино окно с опущенной занавеской (по занавеске он и догадался, чье это окно) волновали, как музыка, и Григорий Иванович, жмурясь и подставляя затылок солнцу, чувствовал, что все в нем слабеет (да и зачем ему это свое?): он будто растворяется в свете, в тишине и все – небо, облака на небе, вода, деревья и луг – все в нем. Или он сам это расплывается, отдавая глаза – небу, душу – облакам, кровь – воде, руки – деревьям, тело – земле? Это было похоже на смерть, на сон или на любовь. «Пусть всю жизнь буду по дорогам таскаться, по вонючим избам, – подумал он. – Пусть я урод, не способен умереть за нее, – ну нет, умереть-то я очень способен, пусть только прикажет, – что мне нужно? Ничего! Только жить, чувствовать, вздыхать…»

На балконе в это время, между облупившихся кое-где до кирпича колонн, появился князь Алексей Петрович. Одет он был в черный сюртук и полосатые панталоны, правой рукой опирался на трость, а левой, держа перчатки, отмахивался испуганно от пчелы. Пчела улетела. Князь поспешно сошел в сад и, не замечая Заботкина, принялся в необыкновенном волнении, поднимаясь на цыпочки, смотреть на занавешенное окно.

– Не может этого быть! – проговорил он громко. – Это слишком! – взмахнул тростью, повернулся и, увидев Григория Ивановича, выпятил нижнюю губу.

«Это еще кто?» – подумал доктор, разглядывая князя.

Алексей Петрович спросил:

– Вы – доктор? Кто сейчас у Екатерины Александровны? Вы знаете что-нибудь?

– А что случилось? Разве несчастье?

– Нет, впрочем, я не знаю, – Алексей Петрович сел на скамью, коснулся руки Григория Ивановича и особенно мягко заговорил: – Перед священниками и докторами не скрываются, правда? Скажите, быть может есть средство, чтобы сердце не так болело, чтобы им владеть? – Бром, – ответил Григорий Иванович.

– Ну да, но я не про то. Когда узнику открывают тюрьму и он с порога видит солнце, тогда ему говорят: «А мы старый грешок вспомнили, – иди назад…» – «Но я исправился…» – «Нет, иди обратно». Доктор, муж Екатерины Александровны должен быть чист и свободен, правда?

– Вы женитесь? – спросил Григорий Иванович, всматриваясь в слишком красные губы князя и беспокойные его глаза. «Руки белые какие», – подумал Григорий Иванович, и ему стало вдруг необычайно грустно.

Князь продолжал:

– Я не враг себе, пусть и она поверит, что не враг. Я мучаюсь больше ее. Не для радости же в Колывань ездил… Впрочем, вы ничего не знаете… Я приехал просить ее руки, вот… Доктор, если выйдет несчастье – вы поможете? Сейчас за окном, я знаю, на меня донос.

Он перевел дух, вздохнул, поглядел доктору в глаза и улыбнулся жалобно.

– Екатерина Александровна достойна, чтобы из-за нее страдали, – проговорил, сам не зная для чего, Григорий Иванович и, смутившись, стал нагибать лейку, пока из дудочки не потекла вода.

В это время за Катиным окном раздался вопль и его покрыл густой бас, кто-то кинулся к раскрытому окошку, занавеска заколебалась, и простоволосая женская голова опрокинулась изнутри на подоконник. Закинулись голые руки, стараясь отодрать от горла чьи-то короткие волосатые пальцы.

Затем раздался другой отчаянный женский крик, от которого Заботкин похолодел, а князь, страшно бледный, вскочил со скамейки, мучительно повторяя: «Не трогай ее, не трогай, не трогай…» Волосатые пальцы отпустили шею, голова женщины соскользнула с подоконника. Григорий Иванович хотел встать, но на колени его, хватаясь слабеющими пальцами, склонился князь, – голова его моталась.

– Это ничего, прислонитесь, вот так, сейчас пройдет, – бормотал Григорий Иванович, смачивая лоб князю водой из лейки.



Share on Twitter Share on Facebook