XI

Мы прошли еще с четверть версты. Показалась маленькая деревушка на краю неглубокого оврага; в стороне виднелся «флигелек» с полуразметанной крышей и одинокой трубой; в одной из двух комнат этого флигелька помещался бригадир. Владетельница деревушки, постоянная обитательница Петербурга, статская советница Ломова, отвела – как я узнал впоследствии – этот уголок бригадиру. Она велела выдавать ему месячину, а также приставить к нему для услужения проживавшую в той же деревне дурочку из дворовых, которая хотя и плохо понимала человеческую речь, однако могла, по мнению советницы, и пол подмести и щи сварить. На пороге флигелька бригадир снова обратился ко мне с прежней екатерининской улыбкой: не угодно ли, мол, мне пожаловать в его апарта́мент? Вошли мы в этот «апарта́мент». Всё в нем было до крайности грязно и бедно, так грязно и так бедно, что бригадир, вероятно заметив по выражению моего лица, какое впечатление произвело на меня его жилище, промолвил, пожав плечами и прищурившись: «Се-не-па… öль-де-пердри…» * [17] Что собственно хотел он этим сказать – осталось мне не совсем ясным… Заговорив с ним по-французски, я не получил ответа на этом языке. Два предмета особенно поразили меня в жилище бригадира: во-первых, большой офицерский георгиевский * крест в черной раме, под стеклом, с надписью старинным почерком: «Получен полковником Черниговского Дерфельдена полка * Василием Гуськовым за штурм Праги в 1794-м году»; а во-вторых, поясной масляный портрет красивой черноглазой женщины с продолговатым и смуглым лицом, высоко взбитыми и напудренными волосами, с мушками на висках и подбородке * , в пестром вырезном роб-роне с голубыми оборками, эпохи восьмидесятых годов. Портрет был плохо написан – но, наверное, очень схож: чем-то слишком жизненным и несомненным веяло от этого лица. Оно не глядело на зрителя, как бы отворачивалось от него и не улыбалось; в горбине узкого носа, в правильных, но плоских губах, в почти прямой черте густых сдвинутых бровей сказывался повелительный, надменный, вспыльчивый нрав. Не нужно было особого усилия, чтобы представить себе, как это лицо могло внезапно загораться страстию или гневом. Под самым портретом, на небольшой тумбочке, стоял полузавядший букет простых полевых цветов в толстой стеклянной банке. Бригадир приблизился к тумбочке, воткнул в банку принесенные им гвоздики и, обернувшись ко мне и подняв руку в направлении портрета, промолвил: «Агриппина Ивановна Телегина, Ломова урожденная». Слова Наркиза пришли мне на память: я с удвоенным вниманием посмотрел на выразительное и недоброе лицо женщины, из-за которой бригадир всего состояния лишился.

– Вы, я вижу, присутствовали при штурме Праги, господин бригадир, – начал я, указывая на георгиевский крест, – и удостоились получить знак отличия, во всякое время редкий, а тогда подавно; вы, стало быть помните Суворова?

– Александра Васильича-то? – отвечал бригадир, помолчав немного и как бы собираясь с мыслями, – как же, помню, маленький был, живой старичок. * Ты стоишь, не чукнешь – а он туды-сюды (бригадир захохотал). В Варшаву-то на казачьей лошади въехал; сам весь в бралиантах * , а полякам говорит: «Нету у меня часов, в Питере забыл, нету, нету!» * а они-то: «Виват! виват?» * Чудаки! Эй! Огурец! малый! – прибавил он вдруг, переменив и возвысив голос (балагур-дьячок оставался за дверью), – где ж калачики-то? Да Груньке скажи… как бы кваску!

– Сейчас, батюшка барин, – послышался голос Огурца.

Он вручил бригадиру связку ситничков и, выйдя из флигелька, подошел к какому-то взъерошенному существу в лохмотьях – должно быть, самой той дурочке Груньке – и, сколько я мог разобрать сквозь запыленное окошко, начал требовать от нее «кваску», ибо несколько раз сряду приставлял одну руку воронкой ко рту, а другою махал в нашу сторону.

Share on Twitter Share on Facebook