XXVI

Дождик перестал, но ветер дул с удвоенной силой – прямо мне навстречу. На полдороге седло подо мною чуть не перевернулось, подпруга ослабла; я слез и принялся зубами натягивать ремни… Вдруг слышу: кто-то зовет меня по имени… Сувенир бежал ко мне по зеленям.

– Что, батенька, – кричал он мне еще издали, – любопытство одолело? Да и нельзя… Вот и я туда же, прямиком, по харловскому следу… Ведь этакой штуки умрешь – не увидишь!

– На дело рук своих хотите полюбоваться, – промолвил я с негодованием, вскочил на лошадь и снова поднял ее в галоп; но неугомонный Сувенир не отставал от меня и даже на бегу хохотал и кривлялся. Вот наконец и Еськово – вот и плотина, а там длинный плетень и ракитник усадьбы… Я подъехал к воротам, слез, привязал лошадь и остановился в изумлении.

От передней трети крыши на новом флигельке, от мезонина, оставался один остов; дрань и тесины лежали беспорядочными грудами с обеих сторон флигеля на земле. Положим, крыша была, по выражению Квицинского, лядащая; но всё же дело было невероятное! По настилке чердака, вздымая пыль и сор, неуклюже-проворно двигалась исчерна-серая масса и то раскачивала оставшуюся, из кирпича сложенную, трубу (другая уже повалилась), то отдирала тесину и бросала ее книзу, то хваталась за самые стропила. То был Харлов. Совершенным медведем показался он мне и тут: и голова, и спина, и плечи – медвежьи, и ставил он ноги широко, не разгибая ступни – тоже по-медвежьему. Резкий ветер обдувал его со всех сторон, вздымая его склоченные волосы; страшно было видеть, как местами краснело его голое тело сквозь прорехи разорванного платья; страшно было слышать его дикое, хриплое бормотание. На дворе было людно; бабы, мальчишки, дворовые девки жались вдоль забора; несколько крестьян сбилось поодаль в отдельную кучу. Знакомый мне старик поп стоял без шляпы на крыльце другого флигеля и, схватив медный крест обеими руками, время от времени молча и безнадежно поднимал и как бы показывал его Харлову. Рядом с попом стояла Евлампия и, прислонившись спиною к стене, неподвижно смотрела на отца; Анна то высовывала голову из окошка, то исчезала, то выскакивала на двор, то возвращалась в дом; Слёткин – весь бледный, желтый, в старом шлафроке, в ермолке, с одноствольным ружьем в руках, – перебегал короткими шагами с места на место. Он совсем, как говорится, ожидовел; задыхался, грозился, трясся, целился в Харлова, потом закидывал ружье за плечо, – целился опять, кричал, плакал… Увидав меня с Сувениром, он так и ринулся к нам.

– Посмотрите, посмотрите, что тут происходит! – завизжал он, – посмотрите! Он с ума сошел, взбеленился… и вот что делает! Я уж за полицией послал – да никто не едет! Никто не едет! Ведь если я в него выстрелю, с меня закон взыскать не может, потому что всякий человек вправе защищать свою собственность! А я выстрелю!.. Ей-богу, выстрелю!



Он подскочил к дому.

– Мартын Петрович, берегитесь! Если вы не сойдете, – я выстрелю!

– Стреляй! – раздался с крыши хриплый голос. – Стреляй! А вот тебе пока гостинец!

Длинная доска полетела сверху и, перевернувшись раза два на воздухе, брякнулась наземь у самых ног Слёткина. Тот так и взвился, а Харлов захохотал.

– Господи Иисусе! – пролепетал кто-то за моей спиною. Я оглянулся: Сувенир. «А! – подумал я, – перестал теперь смеяться!»

Слёткин схватил близ стоявшего мужика за шиворот.

– Да полезай, полезай же, полезайте, черти, – вопил он, тряся его изо всей силы, – спасайте мое имущество!

Мужик ступил раза два, закинул голову, помахал руками, закричал:

– Эй, вы! господин! – потолокся на месте и верть назад.

– Лестницу! лестницу несите! – обратился Слёткин к прочим крестьянам.

– А где ее взять? – послышалось ему в ответ.

– И хоть бы лестница была, – промолвил не спеша один голос, – кому ж охота лезть? Нашли дураков! Он те шею свернет – мигом!

– С’час убиеть, – проговорил один молодой белокурый парень с придурковатым лицом.

– А то нешто нет? – подхватили остальные. Мне, показалось, что, не будь даже явной опасности, мужики все-таки неохотно исполнили бы приказание своего нового помещика. Чуть ли не одобряли они Харлова, хоть и удивлял он их.

– Ах вы, разбойники! – застонал Слёткин, – вот я вас всех…

Но тут с тяжким грохотом бухнула последняя труба, и среди мгновенно взвившегося облака желтой пыли Харлов, испустив пронзительный крик и высоко подняв окровавленные руки, повернулся к нам лицом. Слёткин опять в него прицелился.

Евлампия одернула его за локоть.

– Не мешай! – свирепо вскинулся он на нее.

– А ты – не смей! – промолвила она, – и синие ее глаза грозно сверкнули из-под надвинутых бровей. – Отец свой дом разоряет. Его добро.

– Врешь: наше!

– Ты говоришь: наше; а я говорю: его.

Слёткин зашипел от злобы; Евлампия так и уперлась ему в лицо глазами.

– А, здорово! здорово, дочка любезная! – загремел сверху Харлов. – Здорово, Евлампия Мартыновна! Как живешь-можешь со своим приятелем? Хорошо ли целуетесь, милуетесь?

– Отец! – послышался звучный голос Евлампии.

– Что, дочка? – отвечал Харлов и пододвинулся к самому краю стены. На лице его, сколько я мог разобрать, появилась странная усмешка – светлая, веселая и именно потому особенно страшная, недобрая усмешка… Много лет спустя я видел такую же точно усмешку на лице одного к смерти приговоренного. *

– Перестань, отец; сойди (Евлампия не говорила ему «батюшка»). Мы виноваты; всё тебе возвратим. Сойди.

– А ты что за нас распоряжаешься? – вмешался Слёткин. Евлампия только пуще брови нахмурила.

– Я свою часть тебе возвращу – всё отдам. Перестань, сойди, отец! Прости нас; прости меня.

Харлов всё продолжал усмехаться.

– Поздно, голубушка, – заговорил он, и каждое его слово звенело, как медь. – Поздно шевельнулась каменная твоя душа! Под гору покатилось – теперь не удержишь! И не смотри ты на меня теперь! Я – пропащий человек! Ты посмотри лучше на своего Володьку: вишь, какой красавчик выискался! Да на свою эхиденную сестру посмотри; вон ее лисий нос из окошка выставляется, вон она муженька-то подуськивает! Нет, сударики! Захотели вы меня крова лишить – так не оставлю же я и вам бревна на бревне! Своими руками клал, своими же руками разорю – как есть одними руками! Видите, и топора не взял!

Он фукнул себе на обе ладони и опять ухватился за стропила.

– Полно, отец, – говорила меж тем Евлампия, и голос ее стал как-то чудно ласков, – не поминай прошлого. Ну, поверь же мне; ты всегда мне верил. Ну, сойди; приди ко мне в светелку, на мою постель мягкую. Я обсушу тебя да согрею; раны твои перевяжу, вишь, ты руки себе ободрал. Будешь ты жить у меня, как у Христа за пазухой, кушать сладко, а спать еще слаще того. Ну, были виноваты! ну, зазнались, согрешили; ну, прости!

Харлов покачал головою.

– Расписывай! Поверю я вам, как бы не так! Убили вы во мне веру-то! Всё убили! Был я орлом – и червяком для вас сделался… а вы – и червяка давить? Полно! Я тебя любил, сама знаешь, – а только теперь ты мне не дочь и я тебе не отец… Я пропащий человек! Не мешай! А ты стреляй же, трус, горе-богатырь! – гаркнул вдруг Харлов на Слёткина. – Что всё только целишься? Али закон вспомнил: коли принявший дар учинит покушение на жизнь дателя, – заговорил Харлов с расстановкой, – то датель властен всё назад потребовать? * Ха-ха, не бойся, законник! Я не потребую – я сам всё покончу… Валяй!

– Отец! – в последний раз взмолилась Евлампия.

– Молчи!

– Мартын Петрович! братец, простите великодушно! – пролепетал Сувенир.

– Отец, голубчик!

– Молчи, сука! – крикнул Харлов. На Сувенира он и не посмотрел – и только сплюнул в его сторону.

Share on Twitter Share on Facebook