До нас дошли рукописи, отражающие все последовательные стадии авторской работы над пушкинской речью: четыре черновых наброска (из них три представляют конспективные заметки, планы и заготовки для будущей речи, а один является первоначальной редакцией ее начала, отброшенного и замененного автором в ходе дальнейшей работы), черновой автограф речи, та рукопись (список рукою А. Г. Достоевской с ее стенограммы со вставками и исправлениями автора), по которой писатель произносил свою речь в Москве и которая затем служила наборной рукописью при первой публикации пушкинской речи в «Московских ведомостях», и, наконец, часть корректуры второй главы «Дневника писателя» 1880 г., содержащая начало пушкинской речи.
Самый ранний набросок, который можно связать с замыслом речи о Пушкине, имеет полемический характер: он направлен против истолкования стихотворения Пушкина «Моя родословная» (1830) как доказательства того, что Пушкин «кичился своим аристократическим происхождением» (XXIV, 209). После названного полемического наброска Достоевский перевернул лист и начал делать на нем заметки в направлении, обратном первоначальному тексту. Однако допустимо и другое предположение. Среди сохранившихся набросков есть, как уже отмечалось, один, представляющий первую известную нам редакцию начала пушкинской речи, которая также имеет полемический характер, и это сближает ее с цитированным наброском.
«Памятник Пушкину воздвигнут, – так гласит начало речи в этой первоначальной редакции, – и мы празднуем день справедливого воздаяния от земли Русской и от общества Русского величайшему из русских поэтов. А между тем еще так недавно, да и теперь конечно, существует и ходит множество мнений, перешедших в убеждение об ограниченности Пушкина, об ограниченности его политического ума, об ограниченности его гражданских воззрений, нравственного развития, подозревают в душе его осадок крепостничества. Признают за ним – это-то уже почти все – значение величайшего художника, но в чрезвычайном уме Пушкина и высоком нравственном развитии его весьма и весьма еще многие сомневаются» (XXIV, 218). Повторяя одну из излюбленных своих мыслей об идее, которая «попала на улицу», Достоевский восстает против осмеяний, хулений, осуждений, ругательств над низким уровнем мировоззрения поэта, над его «гражданской несостоятельностью», «крепостнической неразвитостью». Писатель доказывает, что под «чернью» Пушкин имел в виду не народ, не «мужиков», «мещан», «чиновников» или «других бедняков», но «толстосумов», «светскую чернь» и вообще всех тех, кто предан «материализму привычек», «плотоядности инстинктов», «животности желаний», «жажде отличий», а потому «смотрят на искусство, как на игрушку».
Напоминая слова Евангелия: «Не одним хлебом <…> жив человек», – Достоевский рассматривает их как доказательство того, что Христом «наравне с духовной жизнию признано за человеком полное право есть и хлеб земной» (XXIV, 219–221). Эти слова из первоначальной редакции пушкинской речи важны в связи с вызванной ею полемикой и в особенности в связи с выдвинутым по адресу Достоевского К. Н. Леонтьевым обвинением в смешении идеалов христианства и социализма. Далее в черновиках речи даются подробный разбор характера Алеко, остро современное, злободневное истолкование смысла его конфликта с обществом: «Алеко, стремление к мировому идеалу. Беспокойный человек <…> И вот при первом столкновении обагряет руки кровью <…> От своих отстал, к чужим не пристал <…> Укажите ему тогда систему Фурье, который еще тогда был неизвестен, и он с радостью бы поверил в нее и бросился бы работать для нее, и если б его сослали за это куда-нибудь, почел бы себя счастливым <…> Но тогда еще не было системы Фурье».
Отрывок этот важен: в нем сильнее и непосредственнее, чем в окончательном тексте пушкинской речи, звучат личные, автобиографические ноты. Алеко, с одной стороны, безоговорочно связывается здесь с петрашевцами, т. е. с самим молодым Достоевским, узнавшим «систему Фурье», «сосланным» за это и все же почитающим себя «счастливым» благодаря пережитым испытаниям (ибо без них он не обрел бы веры и народ и его идеалы). С другой стороны, от того же Алеко, который «обагряет руки кровью», тянутся, по мысли писателя, нити не только к петрашевцам 1840-х, но и к террористам-народовольцам 1870-х годов. И все эти три поколения Достоевский рассматривает как различные вариации одного и того же общего типа русского скитальца, не согласного довольствоваться «малым», ищущего не своего, узколичного, но общенародного и общечеловеческого счастья.
Любопытно замечание о герое «Цыган»: «Это (Алеко. – Ред.) именно тот русский <наш> человек, за неимением дела у себя <…> страдающий по мировой гармонии и, может быть, простодушнейшим образом обладающий в то же время крепостными людьми…» (XXIV, 284).
С чернового автографа текст речи в последние дни перед выездом Достоевского в Москву из Старой Руссы был переписан набело А. Г. Достоевской. Так возникла рукопись, по которой Достоевский читал речь о Пушкине в Москве. Она же, еще раз выправленная автором, служила наборной рукописью при публикации речи о Пушкине в «Московских ведомостях». После переписки рукописи А. Г. Достоевской писатель продолжал до отъезда в Москву и в Москве вносить в нее дальнейшие поправки и дополнения – вплоть до дня чтения речи. В частности, по-видимому, в Москве Достоевский сделал на полях приписку с оценкой Лизы (из «Дворянского гнезда») и Наташи (из «Войны и мира») как двух женских образов русской послепушкинской литературы, по нравственной красоте приближающихся к Татьяне Пушкина. Два куска рукописного текста речи подверглись сокращению при окончательной подготовке к ее устному произнесению, а затем были исключены автором также из ее печатного текста. Первый из них – пересказ того знаменитого эпизода из романа Бальзака «Отец Горио» (1834), где Бьяншон предлагает Растиньяку, отбросив прочь свойственные «обыкновенным» людям нравственные угрызения, дать свое согласие на «убийство мандарина». Обращение к этому эпизоду бальзаковского романа дало Достоевскому возможность более непосредственно, чем в окончательном тексте, связать нравственную проблематику пушкинской речи (критика индивидуализма, утверждение идеи, что ни один человек не имеет права строить свое счастье за счет несчастья другого) с проблематикой «Преступления и наказания» и «Братьев Карамазовых». Второй – еще более пространный фрагмент первоначального текста – разбор «Капитанской дочки» Пушкина с характеристиками Пугачева и молодого казака, ободряющего Гринева перед тем, как набросить ему петлю на шею, а также – противопоставлением односторонне, сатирически очерченных персонажей Фонвизина и героев Пушкина как людей русского «большинства», понятых во всей внутренней «полноте» и сложности характера, со всей присущей им реальной диалектикой положительного и отрицательного, добра и зла.
Перед сдачей в набор текст пушкинской речи подвергся и другим смысловым и стилистическим исправлениям. В частности, приведенная первоначально, по-видимому, на память, неточно, цитата из Гоголя, открывающая пушкинскую речь («Пушкин есть явление великое, чрезвычайное…»), была выправлена в Москве в соответствии с подлинным текстом гоголевской статьи «Несколько слов о Пушкине».
22 мая Достоевский с переписанной А. Г. Достоевской и выправленной им рукописью речи о Пушкине выехал из Старой Руссы через Новгород и Чудово в Москву. Подробный отчет о поездке, днях пребывания писателя в Москве и впечатлениях его от пушкинского праздника содержат письма Достоевского к жене из Москвы от 23/24 мая – 8 июня 1880 г.
Вскоре после выезда из Новгорода Достоевский в вагоне узнал о смерти жены Александра II императрицы Марии Александровны, а 23-го в Твери прочел напечатанное в «Московских ведомостях» извещение московского генерал-губернатора В. А. Долгорукова о том, что по повелению императора открытие памятника Пушкину в связи с объявленным трауром откладывается. По приезде в Москву Достоевский утром был встречен на вокзале С. А. Юрьевым, В. М. Лавровым, Н. П. Аксаковым, Е. В. Барсовым и другими членами редакции и сотрудниками «Русской мысли» и представителями Общества любителей российской словесности. Остановившись в Лоскутной гостинице у Воскресенских ворот, близ Иверской часовни, Достоевский убедился, что о дне, на который будет перенесено открытие памятника, пока ничего определенного не известно. Циркулировали слухи, что оно будет отложено до осени, и Достоевский намеревался через пять дней уехать обратно. Наконец 27 мая стало известно, что открытие памятника состоится 4 июня; затем (1 июня) оно было окончательно назначено на 6 июня.
В связи со всем этим Достоевский испытывает беспокойство за судьбу своей речи-статьи. «Предвижу, что статья моя до времени напечатана не будет, ибо странно ее печатать теперь. Таким образом, поездка до времени не окупится», – пишет он жене 23 мая. На следующий день у Достоевского происходит неприятный разговор с Юрьевым, который он излагает в письме от 25 мая таким образом: «Между прочим, я заговорил о статье моей, и вдруг Юрьев мне говорит: я у вас статью не просил (т<о> е<сть> для журнала)!.. Штука в том, что <…> ему не хочется брать теперь статью и платить за нее» (XXX. Кн. 1, 158) (кроме того, как выяснилось позднее, Юрьев имел уже статью о Пушкине И. С. Аксакова). «Взбешенный на Юрьева», писатель в тот же день, как он писал жене, «почти обещал» статью Каткову, утешая себя мыслью, что «если „Русская мысль” захочет статью, то сдеру непомерно, иначе Каткову». В результате, несмотря на позднейшие извинения Юрьева, речь Достоевского появилась не в «Русской мысли» Юрьева, а в «Московских ведомостях» Каткова.
У Каткова были особые причины, побуждавшие его настойчиво добиваться печатания речи Достоевского в «Московских ведомостях».[128] Дело в том, что Тургенев, М. М. Ковалевский и вообще либерально настроенная часть членов Общества любителей российской словесности настояли на том, чтобы посланное Каткову как редактору «Московских ведомостей» приглашение принять участие в пушкинских торжествах было в конце мая ввиду реакционного характера его газеты аннулировано, о чем Обществом было направлено в редакцию «Московских ведомостей» специальное уведомление за подписью Юрьева. К этому вскоре прибавилось оскорбление личного характера: после того как Катков на Думском обеде в зале Благородного собрания 6 июня произнес речь как представитель Думы и, призывая к примирению партий и забвению обид, «протянул Тургеневу свой бокал сам, чтобы чокнуться с ним <…> Тургенев отвел свою руку и не чокнулся» (письмо Достоевского к Е. А. Штакеншнейдер от 17 июля 1880 г.).[129] В этих обстоятельствах Каткову было чрезвычайно важно получить для «Московских ведомостей» речь Достоевского (в особенности после того, как определился ее исключительный общественный успех, и она приобрела значение исторического события) для того, чтобы отомстить Тургеневу и Юрьеву и вместе с тем попытаться реабилитировать себя в глазах широкой публики.
25 мая Достоевский присутствовал на обеде, данном в его честь в ресторане гостиницы «Эрмитаж» членами редакции «Русской мысли». На обеде было 22 человека, в том числе С. А. Юрьев, В. М. Лавров, И. С. Аксаков, Н. П. Аксаков, Л. И. Поливанов, Н. Г. Рубинштейн, 4 профессора Московского университета и др. Здесь в честь Достоевского как художника, человека и публициста было произнесено шесть речей (в том числе Юрьевым, обоими Аксаковыми, Рубинштейном). Достоевский отвечал речью, в которой кратко изложил основные положения будущей речи о Пушкине и которая произвела «большой эффект» (текст этой краткой речи до нас не дошел); за обедом были получены две приветственные телеграммы от профессоров Московского университета (см. об этом обеде письмо Достоевского к жене от 25/26 мая, а также приписку его к предыдущему письму к жене от 25 мая).
25-27 мая Достоевский несколько раз порывался заявить о своем отъезде, но Юрьев и И. С. Аксаков постоянно убеждали его, что его ждет «вся Москва» и все, берущие билеты на заседание Общества любителей российской словесности, по нескольку раз справляются, «будет ли читать Достоевский». Со слов Юрьева, писатель сообщал жене 27 мая, что «отсутствие мое почтется всей Москвой за странность, что все удивятся, что вся Москва только и спрашивает: буду ли я, что о моем отъезде пойдут анекдоты, скажут, что у меня не хватило гражданского чувства, чтоб пренебречь своими делами для такой высшей цели, ибо в восстановлении значения Пушкина по всей России все видят средство к новому повороту убеждений, умов, направлений» (XXX. Кн. 1, 165).
26 мая Достоевский был на вечере у издателя «Русской мысли» В. М. Лаврова. Последний заявил, что он – «страстный, исступленный почитатель» писателя, «питающийся» его сочинениями «уже многие годы». «Если будет успех моей речи в торжественном собрании, то в Москве (а стало быть, и в России) буду впредь более известен как писатель (то есть в смысле уже завоеванного Тургеневым и Толстым величия. Гончарова, например, который не выезжает из Петербурга, здесь хоть и знают, но отдаленно и холодно)», – писал Достоевский, волнуясь за успех речи, жене ночью с 27 на 28 мая.[130]
После того как 27 мая Тургенев, ездивший из Москвы в Спасское (и заезжавший по дороге к Толстому в Ясную Поляну, откуда Тургенев привез вести о его настроениях периода работы над «Исповедью»), вернулся в Москву, Достоевский постепенно все более убеждается в значении своей речи для общего дела «антизападнически» настроенных, славянофильских кругов русского общества. 28–29 мая он пишет жене: «Дело главное в том, что во мне нуждаются не одни Любители российской словесности, а вся наша партия, вся наша идея, за которую мы боремся уже 30 лет, ибо враждебная партия (Тургенев, Ковалевский и почти весь университет) решительно хочет умалить значение Пушкина как выразителя русской народности, отрицая самую народность. Оппонентами же им, с нашей стороны, лишь Иван Серг<еевич> Аксаков (Юрьев и прочие не имеют весу), но Иван Аксаков и устарел и приелся в Москве. Меня же Москва не слыхала и не видала, но мною только и интересуется. Мой голос будет иметь вес, а стало быть, и наша сторона восторжествует.[131] Я всю жизнь за это ратовал, не могу теперь бежать с поля битвы. Уж когда Катков сказал: „Вам нельзя уезжать, вы не можете уехать” – человек вовсе не славянофил, – то уж конечно мне нельзя ехать» (XXX. Кн.1, 169).
31 мая вечером у Тургенева происходило совещание, на котором обсуждалась программа литературно-музыкального и драматического вечера, который должен был состояться в день открытия памятника в зале Московского Благородного собрания, Достоевский не был извещен об этом совещании и раздраженно писал жене в ночь на 3 июня: «…третьего дня вечером было совещание у Тургенева почти всех участвующих (я исключен), что именно читать, как будет устроен праздник и проч. Мне говорят, что у Тургенева будто бы сошлись нечаянно. Это мне Григорович говорил как бы в утешение. Конечно, я бы и сам не пошел к Тургеневу без официального от него приглашения; но простофиля Юрьев, которого я вот уже 4 суток не вижу, еще 4 дня назад проговорился мне, что соберутся у Тургенева. Висковатов же прямо сказал, что уже три дня тому получил приглашение. Стало быть, меня прямо обошли. (Конечно, не Юрьев, это дело Тургенева и Ковалевского, тот только спрятался и вот почему, должно быть, и не кажет глаз.) И вот вчера утром, только что я проснулся, приходят Григорович и Висковатов и извещают меня, что у Тургенева составилась полная программа праздников и чтений вечерних. И так как-де позволена музыка и представление „Скупого рыцаря” (актер Самарин), то чтение „Скупого рыцаря” у меня взято, взято тоже и чтение стихов на смерть Пушкина (а я именно эти-то стихи и желал прочесть).[132] Взамен того мне определено прочесть стихотворение Пушкина „Пророк”. От „Пророка” я, пожалуй, не откажусь, но как же не уведомить меня официально? Затем Григорович объявил мне, что меня просят прибыть завтра в залу Благородного собрания (подле меня), где будет окончательно всё регламентировано» (XXX. Кн. 1, 175–176).
О втором заседании, посвященном обсуждению программы вечера, Достоевский писал жене в ночь с 3 на 4 июня: «…прямо с обеда, поехали в общее заседание комиссии „Любителей” для устройства окончательной программы утренних заседаний и вечерних празднеств. Были Тургенев, Ковалевский, Чаев, Грот, Бартенев, Юрьев, Поливанов, Калачев и проч.
Всё устроили к общему согласию. Тургенев со мною был довольно мил, а Ковалевский (большая толстая туша и враг нашему направлению) всё пристально смотрел на меня» (XXX. Кн. 1, 178).
5 июня в 2 часа дня пушкинские торжества открылись в зале Московской городской думы публичным заседанием комитета по сооружению памятника, посвященным приему делегаций, прибывших в Москву от различных учреждений и обществ. Достоевский присутствовал на этом заседании в качестве делегата от Славянского благотворительного общества, говорил с дочерью Пушкина, Островским, Тургеневым и др. (см. письмо Достоевского к жене от 5 июня). 6 июня утром происходило открытые памятника, в 2 ч. дня – торжественный акт в большом зале Московского университета, затем в 6 ч. – обед в зале Благородного собрания и там же литературно-музыкальный вечер. На этом вечере Достоевский вместо избранных им первоначально монолога «Скупого рыцаря» (чтение которого было передано актеру И. В. Самарину) и стихотворения Тютчева на смерть Пушкина прочел монолог Пимена из трагедии «Борис Годунов». 7 июня открылись двухдневные заседания Общества любителей российской словесности, где в этот день произнес свою речь о Пушкине Тургенев. После этого Обществом был устроен для участников торжества парадный обед. Речь Тургенева была воспринята Достоевским как «унижение» Пушкина, у которого Тургенев отнял «название национального поэта» (письмо к жене от 7 июня 1880 г. – XXX. Кн. 1, 182). Успех Тургенева у либерально настроенной публики и демократической молодежи, сделавший его героем первого дня заседаний, вызвали у Достоевского раздражение, открыто вылившееся в его только что названном письме. Готовясь вечером к произнесению на следующее утро своей речи, Достоевский еще раз пересматривает ее и нравственно настраивает себя на успешный исход своего публичного соревнования с Тургеневым. «Всё зависит от произведенного эффекта, – пишет он, волнуясь по поводу завтрашней речи, в полночь жене. – Долго жил, денег вышло довольно, но зато заложен фундамент будущего. Надо еще речь исправить, белье к завтраму приготовить. Завтра мой главный дебют. Боюсь, что не высплюсь. Боюсь припадка» (XXX. Кн. 1, 183).
8 июня утром Достоевский произнес свою речь, ставшую, по общему мнению, кульминационным пунктом всего пушкинского праздника. В тот же день вечером Достоевский читал на завершавшем программу празднеств втором литературно-музыкальном вечере пушкинские «Пророк» и «Сказку о Медведихе», а через день, 10 июня утром, выехал из Москвы в Старую Руссу.