XXII

Прошло несколько лет. Я из Москвы переселился в Петербург. В Петербург переехал и Фустов. Он поступил в Министерство финансов, но я виделся с ним редко и не находил уже в нем ничего

особенного. Чиновник как и все – да и баста! Если он еще жив и не женат, то, вероятно, и доселе не изменился: точит и клеит, и гимнастикой занимается, и сердца пожирает по-прежнему, и Наполеона в лазоревом мундире рисует в альбомы приятельниц. Однажды, идя по Невскому, столкнулся я с человеком, лицо которого мне показалось знакомым; он со своей стороны тоже уставился на меня. Слово за словом – оказалось, что это был победитель Ивана Демьяныча, мужественный Меркул Цилиндров! Он зашел ко мне: мы разговорились о прошедшем. Цилиндров подтвердил мне всё, что сказал о нем Фустов. Он состоял при Михаиле Колтовском, когда тот ездил к отцу в Тамбовскую губернию; там он узнал, что за птица г. Ратч. Потом, когда умер Колтовской, ему пришлось отправиться в Сибирь, на службу к золотопромышленнику – и он только что вернулся в Москву, когда скончалась Сусанна. Он еще в Тамбовской губернии дал самому себе, как он выразился, аннибаловскую клятву: наказать подлеца! – и сдержал ее. Сверх того Цилиндров был поэт, любил даже говорить рифмованными или размеренными строками. Он не изменил этой привычке даже во время истязания г. Ратча и декламировал свои стихи чуть не захлебываясь и замирая – ни дать ни взять покойный писатель Красов. Энтузиаст он был, человек, как говорится, «фатальный», но малый хороший.

– Вообразите вы себе, – воскликнул он. – Я на днях был в Москве белокаменной и – встретил моего крестника. Вы понимаете – кого? Подумал я тогда: не поучить ли еще тебя? Да нет! двух шкур не дерут с вола! Он же терпит справедливое воздаяние за свои позорные дела: говорят, старший сынок его так и не выходит из долгового отделения. Дом его сгорел; из службы его выгнали. Но представьте вы себе, что меня взорвало! В одном обществе при мне упомянули имя невесты моего благодетеля, злополучной Сусанны Ивановны – и самым непростительным образом! Я по этому случаю следующее стихотворение сочинил. Слушайте!

И Цилиндров начал мне декламировать свое стихотворение, которое оканчивалось следующими четырьмя стихами:

Но и над брошенной могилой

Не смолкнул голос клеветы…

Она тревожит призрак милый

И жжет надгробные цветы!

Цилиндров разливался-плакал, произнося эти строки, и только изредка потом повторял: Несчастная! Несчастная! Я вспомнил, что и Фустов, в присутствии которого я однажды, уже в Петербурге, произнес имя Сусанны, промолвил с коротким, приличным вздохом: Несчастная! – и я подумал про себя: «Да, несчастная ты была!»

Цилиндров ушел, а я начал размышлять о том, чем возможно было объяснить любовь Сусанны к Фустову и почему она так скоро, так неудержимо предалась отчаянию, как только увидала себя оставленной, почему не захотела подождать, услышать горькую правду из собственных уст любимого человека, написать ему письмо, наконец? Как возможно так сейчас броситься в бездну вниз головой? – Оттого, что она страстно любила Фустова, – скажут мне; оттого, что она не могла перенести малейшего сомнения в его преданности, в его уважении к ней. Может быть; а может быть и то, что она вовсе не так страстно любила Фустова; что она не ошиблась в нем, а только возложила на него свои последние надежды и не в состоянии была примириться с мыслию, что даже этот человек тотчас, по первому слову сплетника, с презрением отвернулся от нее! Кто скажет, что ее убило: оскорбленное ли самолюбие, тоска ли безвыходного положения, или, наконец, самое воспоминание о том первом, прекрасном, правдивом существе, которому она, на утре дней своих, так радостно отдалась, который так глубоко был в ней уверен и так уважал ее? Кто знает: быть может, в самое то мгновение, когда мне казалось, что над ее мертвыми устами носилось восклицание: «А он не пришел!» – быть может, ее душа уже радовалась тому, что ушла сама к нему, к своему Мишелю? Тайны человеческой жизни велики, а любовь самая недоступная из этих тайн… Но все-таки до сих пор, всякий раз, когда образ Сусанны возникает передо мною – я не в силах подавить в себе ни сожаления к ней, ни упрека судьбе, и уста мои невольно шепчут: «Несчастная! несчастная!»



Share on Twitter Share on Facebook